— С тебя два пятьдесят. В том числе и за ту чашку, которую взял твой дружок, когда я отвернулся.
Он говорит это с улыбкой. Кофе в Клубе бесплатный. Майку просто нравится неназойливо подчеркивать это. Бесплатный кофе — это старая традиция в таких пивных. Хотя многие новые клубы, ну, те, где разноцветные огни и слишком много телевизоров, не особенно беспокоятся о старых традициях. Вот в «Старбаксе», например, за чашку кофе берут больше, чем в других местах за порцию виски высотой в два пальца. И пошли они, эти традиции, сами знаете куда. Но Майку традиции нравятся. И нравится подчеркивать, что традиции ему нравятся.
— Спасибо за кофе, — улыбаясь говорю я и расплачиваюсь за пиво.
Он засовывает доллары в выдвижной ящик кассы.
— Не слишком громко? Может, сделать потише? — спрашивает он, показывая себе за плечо, на проигрыватель.
Это что-то новенькое. Майк всегда заканчивает разговор после намека на бесплатный кофе. Несколько раз я моргаю, потом смотрю на проигрыватель и на пляшущие зеленые огоньки небольшого индикатора громкости. Джимми Хендрикс тонет в визге и зубовном скрежете гитарных струн.
— М-м-м... Да. Неплохо бы.
— Может... — Он рывком опускает голову. — Может, что-то не так?
Я нагибаюсь, чтобы видеть его лицо. Оно все красное.
— Майк, ты всегда ставишь Хендрикса, когда от тебя уходит девушка.
— Да, но...
Я перегибаюсь через стойку и стаскиваю со стеллажа диски «Блюзовой коллекции».
— Поставь вот эту, — говорю я, показывая на первую песню.
— Билли Холидея? — спрашивает он. Потом смотрит на название и улыбается.
Неся кофе и пиво, я возвращаюсь к своему столику, а Билли Холидей начинает петь про то, как девчонка «все испортила, и ничего хорошего в этом нет».
Джонз пристально смотрит на меня.
— Фея, где твоя волшебная палочка? — спрашивает он меня.
Согнувшись пополам, чтобы залезть в наш отсек, я смотрю поверх столиков в сторону Майка — как раз вовремя, чтобы увидеть, как он опять опускает голову и краснеет. Затем он принимается неистово возить тряпкой по стойке с почти религиозным фанатизмом.
— Это что, та штуковина, с помощью которой исполняются добрые и злые желания? — спрашиваю я Джону. — Может быть, она мне скоро понадобится, когда он опять будет ставить Джимми Хендрикса.
— Тогда тебе не придется целовать его, желая спокойной ночи, — отвечает он.
— Кого, Джимми?
Джона смеется, но на его лице мелькает что-то, не сочетающееся с морщинками вокруг глаз.
Глава 3
В конце концов я бросила пытаться заставить людей правильно произносить мое имя. А может, и неправильно — как посмотреть. После множества перекличек в течение семестра-двух я поняла, что преподаватели, так или иначе, всегда рифмуют «Уичита» с «пустота», а не с «нарочито». И я перестала поправлять людей: наверное, этим и отличается жизнь в большом городе от обитания в городишке в прериях. И уже было странно, когда Джонз называл меня «Уичи-и-та», но и к этому я привыкла.
— Вам домой? «Универсальные перевозки» к вашим услугам! — говорит Джона, когда мы выходим на ночной холод.
Это наша старая шутка. Как-то мы поспорили, что он не сможет пронести меня до конца квартала. Он смог. Я проиграла. Но в последнее время меня ужасает даже мысль о том, чтобы прикоснуться к нему.
Я слишком в нем нуждаюсь.
Я слишком от него завишу.
Когда у меня трудности, я иду к Джонзу. Когда мне грустно, я звоню Джонзу и он приходит и успокаивающе похлопывает меня по плечу, пока я вздыхаю и жалуюсь. Когда я злюсь... Ну что же, Джонз хоть не смеется, когда я срываю кожу на руках, молотя по предметам, чересчур твердым, чтобы бить по ним со всей силы.
Если у меня и начнутся трудности с Индией, то только по моей вине. Она лучшая соседка из тех, что у меня были. Моет за собой посуду... Не бог весть что, конечно, но предыдущая моя соседка считала себя ценительницей изысканной пищи и пачкала уйму посуды, делом доказывая, как велики ее кулинарные таланты. У талантливых поваров, помимо многочисленных кастрюль, тяжелых сковородок, ножей и разделочных досок, обычно есть и посудомоечные машины. А в моей квартире только мойка-раковина без всякой хитрой автоматики. Индия не отличит гурмана от грубияна — питается она готовыми салатами и хлопьями, — зато знает, как открыть кран с горячей водой и как пользоваться моющими средствами. Так что мне есть с чем сравнивать, и я не жалуюсь.
Однажды, когда Джона ворвался ко мне, наотмашь ударил меня по щеке, а затем выбежал из квартиры, Индия сказала:
— Ну, ребята, можно подумать, что вы женаты или что-то вроде того. Вы что, срослись друг с другом?
Вот так.
А потом я увидела по телевизору репортаж о сиамских близнецах, сросшихся головами. Они были откуда-то из Афганистана, или Казахстана, или еще из какого-то «стана» и ехали в госпиталь «Джон Хопкинс»[6] или какую-то другую больницу... В общем, я не помню подробностей; важно, что это были два маленьких ребенка, и у них срослись черепа, и врачи не знали, достаточно ли там мозга, чтобы при разделении они оба выжили, или у них один мозг на двоих. И я сидела, смотрела на экран и думала: «О Господи, а у меня-то есть собственный мозг?»
Или я просто часть Джоны? Я имею в виду, мозга Джоны.
А все из-за Индии, из-за того, что она сказала, будто Джонз и я срослись друг с другом. Наверное, именно так нисходит озарение — кажется, так называется, когда люди вдруг что-то понимают, — а потом появляется подтверждение тому, что это озарение соответствует действительности. Вот, например, жене вдруг приходит в голову: «Боже! Он мне изменяет!» А потом она начинает находить какие-то квитанции за цветы, которых она в глаза никогда не видела, и за номера в гостинице в квартале от дома... Индия говорит: «Вы что, срослись друг с другом?» — и я смеюсь, но когда вижу репортаж о сиамских близнецах, то начинаю задумываться, не общий ли у нас с Джонзом мозг. Бывают у меня собственные мысли? Могу я, скажем, самостоятельно пошевелить мизинцем или надо, чтобы сперва Джонз подумал об этом? Могу ли я пойти? И так далее.
Ну в общем, вы понимаете, о чем я.
Поэтому, когда Джонз спрашивает, не нужно ли доставить меня домой, я не могу без содрогания коснуться его, потому что боюсь, что тогда мы окончательно сольемся и я уже не в состоянии буду даже дышать самостоятельно. Печально, когда оказываешься в таком положении в двадцать восемь лет, прожив одиннадцать лет вдали от дома. А у тебя уже степень магистра искусств, полученная за писательское творчество, и ты убиваешь себя, строча просьбы о грантах для заштатного музея... И отношения с мужчинами ни к чему не приводят, потому что у всех мужиков мозги загустели.
Так вот, во всей этой каше мне надо изображать мудрую женщину перед своей младшей сестрой и каким-то парнем по имени Дилен. Ну может, не мудрую женщину, а помесь приветливой хозяйки с психотерапевтом... А может быть, — черт, опять эта мысль! — милую мамочку.
— Эй! — говорит Джонз, водя рукой у меня перед носом.
— Надень перчатки, — наставительно заявляю ему я, репетируя роль мамочки.
Он щиплет меня за нос, сводя на нет всю мою родительскую солидность.
— Ладно тебе, — говорит он, шаря в карманах в поисках перчаток. — Мамочка из тебя никакая.
— Да знаю я.
Роль мамочки — это одна из тех вещей, от которых у меня с души воротит. И цветы в волосы вдевать я не умею, а еще я не... Но об этом надо рассказывать отдельно.
Как-то я пошла гулять с Неряхой Джефом Скалетти. Он каждое утро сидел на покрытом красным ковром помосте у входа в столовую, чтобы просто сказать мне: «Привет, Уичита». Он был одиноким изгоем, и мне было его жалко.
Джеф не мылся. Как и все мы, он ходил на занятия по физкультуре, но никогда не принимал душ после того, как обливался потом на этих занятиях. Его подмышки были предметом шуточек всей школы. А в ушах Джефа было столько серы, что это бросалось в глаза, так что следовало быть осторожной и не смотреть на него сбоку.