Зик скривился:
— Вот именно. Окочурился.
Джона побледнел:
— Врешь!
Его брат пожал плечами и пошел обратно в дом.
— Ты врешь! — опять сказал Джона и побежал следом на Зиком.
Следуя за Джоной, я тоже проскользнула в дверь. Я уже бывала в этом доме, хотя обычно мы бродили по огороду на задах, опекаемые Шепом. Этот дом хранил слишком много секретов. Они были спрятаны в досках пола под лестницей.
Сразу за дверью на полу лежал Шеп. Он распустил губы, и на собачьей морде написана была хандра. Я неуклюже села рядом и стала чесать его за ушами. Но собачий хвост даже не шевельнулся. В другом конце комнаты малыш Крейг в своем детском манежике вопил в полном расстройстве чувств.
Мать Джоны сидела на диване в гостиной. Она была маленькая и хорошенькая, не такая, как моя мама, которая дома носила свободные платья, чтобы скрыть складки жира на животе. Она обняла Джонза, но он сердито отпрянул от нее.
— Это все из-за тебя, — сказал он, — из-за тебя!
Его мать встала и вышла из комнаты.
— Да пойми ты, — сказала Кэро, старшая сестра Джоны. — Отец не хотел никого из нас. И тебя тоже.
Джонз вскочил и толкнул Кэро. Она с размаху села на стул. Он пробежал мимо меня и вылетел из комнаты. Я встала и побежала за ним. Оглянувшись на Кэро, я увидела, что она закрыла лицо подушкой, и плечи у нее вздрагивают.
Я колесила на своем велике по всему городу. Но так и не нашла Джону.
Когда я вернулась домой, лицо у мамы было лиловым. Я опоздала к ужину, и она волновалась, что я поехала куда-нибудь и разбилась «на этом велосипеде».
— Я искала Джону... — начала я.
— Сколько можно, одно и то же, — сказала мама.
— .. .Потому что он убежал, после того как узнал, что его папа умер.
— Если я тебе говорю, что... — И мамин голос замер.
Я внимательно посмотрела на нее. Потом на отца. Он наблюдал за мамой, и уголок рта у него подергивался.
— Он не умер, — сказал отец. — Он уехал из города.
Мама схватилась за кромку стола. Я села за стол напротив своей миски с холодным овощным супом и взяла ложку, надеясь, что если я начну есть, то никто и не вспомнит о моем опоздании.
— И никого с собой не взял, — добавил отец.
Откуда он знает? Ложка с супом застыла на полпути от миски к моему рту, и я уставилась на отца, собираясь задать ему вопрос, но отец не обращал на меня никакого внимания.
— Бедная Сорока-Белобока[17].
Что-то сдавливает мне легкие, и я просыпаюсь, хватая ртом воздух. Похоже на то, как если бы во сне я задержала дыхание. И я втягиваю воздух в легкие с жалобно-визгливым звуком.
Бедная Сорока-Белобока...
Чушь какая-то!
Я не вспоминала о том дне, когда ушел отец Джоны, с... со дня похорон его матери. Мы тогда стояли в траурном зале, и какая-то женщина прошептала что-то о ее бывшем муже. Этот шепот закружил меня и понес назад, в прошлое, и я вспомнила, как сидела рядом с Шепом, вспомнила страх и ярость на лице Джонза. Я тогда старалась, чтобы Джонз был подальше от той женщины. Не потому, что я думала, что он не сможет ответить на ее вопрос об отце, пропавшем пятнадцать лет назад или около того, а потому, что при ответе на этот вопрос ему придется сказать: «Я не знаю, где мой отец». Никто не должен говорить такое на похоронах матери.
Но и на похоронах я не соединила воспоминание о том, как ездила на велосипеде в поисках Джонза, с тем, что услышала тогда за холодным овощным супом.
Лежа в темноте на диванчике, я смотрю, как морозный узор ползет вверх по освещенному лунным светом окну в гостиной. Когда батареи разогреются, узор растает и лужицей сползет на подоконник, угрожая перелиться через его кромку и закапать на ковер, если только кто-то не промокнет воду посудным полотенцем.
Бедная Сорока-Белобока.
Что-то не дает мне покоя.
Я меняю позу, но сегодня я уже слишком много спала. И в животе у меня бурчит.
Разглядывание окна напоминает мне о флакончиках, которые мама разрешила взять. Почему-то мне сейчас кажется, что нужно подняться наверх, взять эти флакончики, отвезти их к себе в Чикаго и поставить на крохотное окошечко над раковиной. Индии они понравятся.
Натянув пару свитеров, я пробираюсь по лестнице наверх, а потом вниз, в зал, к двери, ведущей на лестницу на чердак. Когда в Хоуве строились самые первые дома, в тех, что повыше классом, были чердаки — такие помещения под самой крышей, где надо ходить согнувшись. Распрямиться во весь рост там нельзя. Поэтому если не хочется сгибаться под углом в девяносто градусов, то придется ползать. Тихо пробираясь по чердаку, я нащупываю веревку выключателя и зажигаю голую лампочку, висящую на одной из балок. Здесь холодно. Настолько холодно, что я вижу свое замерзающее дыхание. Я засовываю руки под мышки и оглядываю коробки, лежащие вдоль стен чердака.
Это не такой чердак, куда любят залезать дети. Здесь не видно старинных (как с пиратского корабля) сундуков, стоячих вешалок для пальто, неясных контуров портновских болванок, нет даже старых ламп. Вдоль одной стены располагаются коробки с надписями «Детская одежда Джины», «Старые игрушки Джины» и «Первые прогулочные платьица Джины». Коробок с надписью «Уичита» здесь нет. После того как я уехала в Чикаго, все мои вещи отправились в благотворительный центр. Видны освободившиеся места, где эти коробки стояли раньше.
Легкий, но болезненный укол.
Воспоминания хранятся в моей голове. Именно там, где надо.
Я не знаю, в какой коробке эти флакончики, и начинаю копаться наугад, стараясь не шуметь. Не хочу никого будить.
Флакончики я нахожу под желтым клетчатым платьем. Фасон начала семидесятых. Время, когда одежда была бесформенной и некрасивой. Тонкая ленточка-пояс завязывается бантиком под грудью. Талия «ампир». Маленькие рукавчики-фонарики, пышность которым придает резинка. Белые босоножки на платформе, которые можно было бы даже носить, не будь они еще безобразнее, чем теперешние варианты в стиле «ретро».
Босоножки лежат, брошенные поверх бутылочек. Я вынимаю их и отставляю в сторону. Что-то скользит в одной из босоножек и показывается кончиком в ее открытом носке. Сначала я не обращаю внимания, но потом вижу, что это фотография. Это само по себе странно, потому что мама помешана на фотографиях. Любую карточку она помещает в альбом и хранит кипы этих альбомов внизу.
Я вытаскиваю фото из босоножки. Это одна из тех квадратных карточек три на три дюйма, на которых цвета уже поблекли и приобрели красноватый оттенок. Слева мама — совсем как Джина — в желтом клетчатом платье. Судя по цветам в волосах, эту фотографию сделали во время прогулки. Она стоит рядом с парнем, лицо которого плохо видно из-за отпечатка губной помады, оставшегося на фотографии после поцелуя.
Я поднимаю карточку повыше к свету. И роняю ее.
Это Джонз.
Да нет же, ты что, с ума сошла?
Я поднимаю карточку. Нет, конечно, это не Джонз. Глаза другие. И лицо помягче. И потом, он же стоит рядом с моей мамой... Даже если прибавить ей несколько дюймов платформы босоножек... нет, он ниже Джонза.
Бедная Сорока-Белобока!
Господи Иисусе!
Вспышка.
Иногда моменты озарения бывают, как зажегшаяся в ночи лампочка, а иногда — как огни на стадионе, на которые жалуются астрономы, потому что они освещают все небо и мешают им наблюдать звезды. Эта вспышка освещает своим ярким и холодным светом так много разных событий моей жизни...
Я сижу в запыленном помещении, где хранятся вещи и где передвигаться можно только ползком, и мое дыхание оседает на поверхности карточки, затуманивая изображение.
Вот я стою между мамой и Джонзом, а из ноги у меня хлещет кровь. «Это все из-за тебя».
Вот я вижу на лице мамы улыбку, которой не видела у нее никогда, и она танцует с закрытыми глазами на импровизированной эстраде, в которую вдруг превратилась наша гостиная. «Что ты пытаешься сделать, Мэгги? Не играй со мной в эти игры».
А вот я жду, решит ли папа, что мне можно дружить с Джоной. «В чем дело, Мэгги? Ты боишься, что с ней будет то же, что и с тобой?»