Но это уже другая история.
Неряхе Джефу достался только один мокрый поцелуй.
А Бену удалось дотронуться до моей обнаженной груди.
А Скотту — запустить руку мне в трусы, после чего я его ударила.
А с Тимоти — да, с Тимоти, моим музейным начальником, — мы исступленно ласкали друг друга разгоряченными руками в тот вечер, когда стало известно, что моя филигранно выполненная просьба о гранте принесла нам наличные, которые были просто необходимы, чтобы музейный корабль остался на плаву. Мы оба тогда упивались успехом и шампанским, и нам обоим на следующий день было очень неприятно. И с тех пор ни он, ни я об этом не вспоминали.
Вот, собственно, и все, что касается работы руками. За исключением сегодняшней ночи, конечно.
Что же касается густоты мозгов у мужиков... Здесь можно сказать гораздо больше, а список голов с загустевшими мозгами будет не меньше «списка непослушных мальчиков», который ведет Санта Клаус. Если я еще вспомню все имена...
Но все это не отвечает на вопрос «почему?».
Не знаю почему.
Может быть, потому что не хочу знать.
Что-то ударяется об оконное стекло.
Я в полусне, но веки у меня резко поднимаются, а сердце начинает колотиться, как будто я смотрю фильм ужасов с его пугающе таинственными стуками и шорохами.
Тук.
«Это просто дети балуются», — бормочу я в подушку. На боку у меня собирается пот, образуя щекочущую лужицу, и тихо проливается на простыню.
Тук.
Майк выкатывается из постели. Я слышу, как он неумело возится со шторами и защелкой. Он раздвигает шторы, и в комнату волной вливается серый ночной свет.
Тук.
Он поднимает окно.
— Эй, — орет Майк, — пошел ты...
Он с треском захлопывает окно, и шторы возвращаются на исходные позиции, вновь погружая комнату во мрак. Кровать немного прогибается, когда он в нее залезает. Он гладит мне руку.
— Это какой-то мужик, — говорит он. — Он уже ушел.
Я верю в Бога. Мне просто не хочется с ним встречаться.
Как раз позади дорожного плаката с надписью «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ХОУВ (НАСЕЛЕНИЕ 4 300 ЧЕЛОВЕК)», — в которой болельщики футбольной команды, соперничавшей с нашей, «Хоув» ежегодно исправляли, меняя «х» на «г», убирая «у» и прибавляя в конце еще две буквы, — стояла ветряная мельница — последнее, что осталось от фермы, бывшей там до того, как город так разросся в восточном направлении. Основу мельницы составляла крестообразная конструкция из дерева и металла. Часть древесины насквозь прогнила, поэтому вскарабкаться к кругу из крыльев и написать свое имя на видном месте было довольно опасным предприятием. В тот июнь, когда я увидела, как Джонз и Морган несутся в зеленом «вольво», я решила бросить вызов судьбе и написать там свое имя.
Я заставила Джону пойти со мной.
— Ты спятила, — сказал он, глядя вверх на двадцать пять футов старой древесины и ржавого металла, — так высоко ты не заберешься.
— Посмотрим.
В карман шорт я втиснула баллончик с аэрозольной краской, который купила специально для этого случая. Я уже вскарабкалась на две перекладины, когда Джонз схватил меня за лодыжку.
— Чита...
— Все в порядке, — сказала я, глядя на него сверху вниз и усмехаясь.
На самом-то деле я очень сомневалась, что все будет в порядке. Но по какой-то непонятной причине с тех самых пор, как он протянул мне сигарету, у меня появилось чувство, что, «если что», обо мне никто и не вспомнит. Я была тенью — тенью, о которой никто не вспоминает, когда исчезает то, что ее отбрасывало. И как раз накануне вечером мне в голову пришла эта гениальная идея — написать на ветряке свое имя. Не на одной из лопастей, а на хвосте.
Для того чтобы написать свое имя на лопасти, совсем не надо было перелезать на нее с остова мельницы. Нужно было просто вытянуть руку и, распыляя краску из баллончика, расписаться на ближайшей лопасти — на той, которую ветер поставил в самое нижнее положение, а потом спуститься вниз. Написать имя на хвосте ветряка было куда сложнее. Чтобы дотянуться до него, нужно было как-то вскарабкаться на прогнившую верхнюю площадку и подтянуть к себе этот хвост.
Джона думал, что я буду писать на лопасти. Знай он, что я задумала, он привязал бы меня к дереву и не выпускал, пока эта дурь не вышла бы из меня.
Я взглянула назад, вниз. Джонз смотрел на меня, вверх. На его лице сменяли друг друга различные оттенки зеленого цвета. Каждый раз, когда я забиралась на новую крестовину, зелень на его лице приобретала все более и более насыщенный оттенок.
— Ты бы лучше закрыл глаза или не смотрел, — сказала ему я.
Джонз покачал головой:
— Ты упадешь.
Я потянулась к крестовине над головой.
— Тогда ты услышишь, как мое тело ударится о землю, — ответила я, — и тебе не придется...
Мои слова были прерваны какими-то звуками — это в кустах рвало Джону.
— Я же говорила, что тебе не надо смотреть, — сказала я, когда звуки затихли.
Ответа не последовало.
Я снова посмотрела вниз. Странно, но я не чувствовала обычной на высоте тошноты. Необычным был и вид Джоны, смотревшего на меня снизу вверх. Так он казался еще дальше... Я постаралась не показать, насколько сильно у меня кружится голова, и усмехнулась.
— Нет, правда, — сказала я, — со мной все в порядке.
— Нет, правда. Она из тех, кто может просто вышвырнуть нас пинком под зад.
Я вздрагиваю и просыпаюсь, не понимая, где нахожусь, все еще раскачиваясь на ветряке.
Это Джина и Дилен.
— Ладно тебе, Уичита, — говорит Джина, но голос ее идет с другой стороны кровати.
— Что ты меня трясешь? — бормочет Майк.
Джина взвизгивает.
И продолжает визжать.
— Господи Иисусе, — говорит Майк, натягивая одеяло на уши. — Это что, моя бывшая?
Я сажусь на постели, совсем забыв о том, что на мне, само собой, ничего нет. Дилен сглатывает слюну. Я рывком натягиваю на себя простыню.
— Джина! Замолчи! — говорю я громко, чтобы перекрыть ее визг. То есть очень громко.
Джина затихает. По крайней мере, она больше не визжит.
— О, — говорит она. А потом: — Какого черта вы здесь, в нашей постели?
Я оглядываю комнату, как бы видя ее в первый раз.
— Что? А разве это не моя комната? Я попала в чужую квартиру?
— Вы занимались сексом в НАШЕЙ ПОСТЕЛИ? — Похоже, ген сарказма у Джины отсутствует. В ДНК, доставшейся ей от нашей матери, на этом месте дыра.
— Эй, Джина... — говорит Дилен. — Им, наверное, надо одеться...
Умный мальчик.
Я не испытываю к ним никаких теплых чувств, у меня нет даже желания вести себя благопристойно, поэтому я просто хватаю одеяло, лежащее в ногах, и оборачиваю его вокруг себя.
— Пошли, — говорю я этой милой парочке. — Выйдем в гостиную.
Позади я слышу, как Майк шарит вокруг себя в поисках одежды. Из-за этого незначительного события у меня появляется чувство неловкости, но это не так уж плохо по сравнению с тем, что было бы завтра, когда я проснулась бы по звонку будильника и обнаружила Майка у себя в постели. Что говорят в таких случаях в шесть тридцать утра? «Эй, а у тебя красивая задница... Неплохая была ночка?»
Я дрожу в своем одеяле.
В кино девушка всегда встает с постели и набрасывает на себя шаль, и ей не приходится краснеть, когда она, неслышно ступая, во всем блеске, дозволенном фильмами «после тринадцати»[8], легко идет к окну полюбоваться на луну или сделать еще что-нибудь не менее слащаво-сентиментальное. И она при этом не мерзнет. И шаль с нее не спадает, элегантно прикрывая все самое главное. А это одеяло вовсе не стремится слиться со мной в единое целое. Оно все время соскальзывает с плеча, а когда я наматываю его вокруг себя поверх груди на манер бального платья, оно немедленно сваливается. Но все же я дохожу до мягкого кресла без дальнейших потерь и не даю Дилену возможности увидеть больше того, что он уже видел. Хотя по большому счету это все равно. Он же видел все у моей сестры, а я только ее более старая, потрепанная генетическая версия, этакий увеличенный муляж... от которого у некоторых все-таки перехватывает дыхание.