Раз в три дня Элвин возил своего шефа за четыре квартала на Брод-стрит, 744, в парикмахерскую и табачный магазин, где Эйб покупал себе сигары по полтора доллара за штуку и презервативы. В этом здании, кстати, одном из двух самых высоких в Нью-Джерси, на верхних двадцати этажах размещался Ньюаркский и Эссекский национальный банк, а ниже – конторы престижных адвокатов и финансистов, словом, все самые серьезные и богатые джентльмены штата были клиентами этой парикмахерской, и в обязанности Элвина входило заранее предупреждать парикмахера о времени визита Эйба, чтобы тот был готов принять его без очереди. И в тот день, когда Эйб Штейнгейм пригласил на работу Элвина, за ужином отец сказал нам, что Эйб ярчайшая личность, прекрасный организатор и величайший строитель, который когда-либо был в Ньюарке.
– Он истинный гений, – заявил отец. – Только гений может добиться таких успехов. И красавчик какой. Блондин. Плотный, но не жирный. Одевается исключительно: верблюжье пальто, лаковые туфли, прекрасные сорочки, – все стильно. Выглядит превосходно. И прекрасная жена – ухоженная, образованная, урожденная Фрейлих, из тех, из нью-йоркских Фрейлихов, – с большими деньгами. Вот везет некоторым! Но у него хватка. Весь город знает, что самые немыслимые проекты – это для Штейнгейма. Он построит то, что никому не удастся. А Элвин у него будет учиться. Глядя на Эйба, он поймет, к чему надо стремиться в жизни.
Два раза в неделю отец с матерью приглашали Элвина к нам на ужин, скорей всего для того, чтобы, с одной стороны, он оставался под присмотром, с другой – чтобы не помер на одних сосисках. К счастью, Элвин не сидел за обедом с постной миной, выслушивая бесконечные поучения о том, что надо быть честным и работать не покладая рук, как было, когда он жил у нас и его уличили в воровстве на заправке, где он работал после школы, и отцу пришлось выложить денежки, чтобы отмазать Элвина от колонии для малолетних. Вместо этого они теперь спорили о политике, о капитализме, который Элвин, после того как отец приучил его читать газеты и слушать новости, всячески критиковал, а отец защищал, но не как член Национальной ассоциации промышленников, а как сторонник «Нового курса» президента Рузвельта.
– Только не ляпни при мистере Штейнгейме про Карла Маркса, – предупреждал отец, – иначе окажешься на улице. А ты для чего там работаешь? Чтобы у него учиться. Так вот, учись и относись с уважением, потому что с ним сделаешь карьеру.
Но Элвин терпеть не мог своего шефа и называл его не иначе как жуликом, скотиной, жмотом, сутягой, мерзавцем, вруном. Говорил, что у него нет друзей, потому что все от него разбегаются, и машина ему нужна, чтобы гоняться за ними по всему городу. Что с сыновьями он жесток, что ему неинтересны ни внук, ни тощая жена, которая, кстати, боится ему даже слово сказать, – если он не в духе, так ему человека унизить – раз плюнуть. Все они имеют квартиры в шикарном доме, который он выстроил себе под сенью дубов и тополей возле Упсальского колледжа в Ист-Ориндж. Сыновья работают на него, и он весь день орет на них в конторе, а вечером приезжает домой, садится на телефон и продолжает орать на них уже из дома. Главное для него – деньги, но не затем, чтобы тратить на всякую ерунду, а чтобы остаться на плаву при любом шторме: сохранить положение, не потерять сбережения и скупать по дешевке все, что подвернется, как во времена депрессии, когда он хорошо погрел руки. Деньги – чтобы делать деньги, чтобы сделать все деньги.
– Кое-кто удаляется от дел в сорок пять лет, заработав пять миллионов баксов. Пять миллионов в банке – это, считай, миллион годовых. И знаете, как реагирует на это Эйб? – Элвин обращается к моему двенадцатилетнему брату и ко мне. Ужин закончился, и он пришел в нашу комнату. Скинув обувь, мы валяемся на постели поверх одеял – Сэнди на собственной, Элвин – на моей, а я – пристроившись между его сильной рукой и широкой грудью. И лежать так – сущее блаженство: истории о жадности Штейнгейма, о его фанатическом рвении, о его витальности и экстравагантности, уравновешивающих друг дружку, – и, рассказывая эти истории, мой кузен и сам витален и экстравагантен; сколько бы ни приглаживал его ершистую натуру мой отец, Элвин как был, так и остается хулиганом и сумасбродом, и ему приходится – в двадцать один-то год – дважды в день сбривать со щек черную щетину, чтобы не походить как две капли воды на закоренелого преступника. Он рассказывает словно бы не о живых людях, а о хищных потомках гигантских обезьян, слезших с дерева и вышедших из чащи первозданного леса, чтобы, накинувшись на Ньюарк, заняться в этом городе бизнесом.
– Как реагирует на это мистер Штейнгейм? – интересуется Сэнди.
– Он говорит: «У мужика пять миллионов. Не больше и не меньше. А он в самом соку, и у него есть шанс заработать когда-нибудь пятьдесят, шестьдесят, а то и все сто миллионов. А он мне говорит: “Я вынимаю деньги из игры, Эйб. Я не такой, как ты. Я не намерен вкалывать до инфаркта. Я решил, что мне этого хватит и остаток своих дней я проведу, играя в гольф”». А что говорит про это Эйб? «Не человек, а кусок говна!» Каждому субподрядчику, который приходит в пятницу в офис, чтобы с ним рассчитались за бревна, стекло и кирпич, Эйб внушает: «Послушай-ка, мы сидим без денег – и это все, что я могу для тебя сделать», и платит ему половину, платит треть, платит, если почувствует в человеке слабину, только четверть, – а ведь деньги этим людям нужны на жизнь; но так вел себя старый Штейнгейм, и так ведет себя его сын. Строит столько домов, сколько может осилить, – и никто хотя бы разок не попытался его прикончить!
– А кому-нибудь хочется его прикончить? – спрашивает Сэнди.
– Да, – отвечает Элвин. – Мне!
– Расскажи нам про годовщину свадьбы, – подсказываю я.
– Годовщина свадьбы, – повторяет Элвин. – Да, он спел пятьдесят песен, наняв пианиста. – Эту историю Элвин рассказывает слово в слово каждый раз, когда я прошу его об этом. – Он поет, и никто не может вставить ни слова, никто даже не понимает, что происходит, гости весь вечер едят и пьют за его счет, а он стоит в смокинге у рояля и поет одну песню за другой, и когда гости собираются разойтись по домам, он по-прежнему у рояля, по-прежнему поет весь репертуар, который известен каждому; люди с ним прощаются, а он их не слушает, он продолжает петь.
– А он на тебя орет? – спрашиваю я у Элвина.
– На меня? Да он на всех орет! Куда ни приедет, тут же принимается орать. По воскресеньям с утра я вожу его к Табачнику. А там уже стоит очередь – человек на шестьсот. И он орет: «Пришел Эйб!» – и люди расступаются и пропускают его вперед. Сам Табачник мчится сломя голову из подсобки к прилавку, всех разгоняя по сторонам, потому что Эйб накупает провизии, наверное, на пять тысяч долларов, и мы едем к нему домой, а там миссис Штейнгейм, худышка, всего девяносто два фунта весом, но ей ведомо: не буди лихо, пока оно тихо, – и Эйб звонит сыновьям, всем троим, и ровно через пять секунд они уже тут как тут, – и вот четыре Штейнгейма накидываются на пищу и съедают столько, что хватило бы накормить и четыреста человек. Единственное, на чем он не экономит, это еда. Еда и сигары. Напомни ему про какую-нибудь продовольственную лавку – хоть того же Табачника, хоть Карцмана, – и он отправится туда, растолкает посетителей и скупит весь магазин. И они у себя по воскресеньям уплетают все подчистую, до последнего кусочка, – и осетрину, и говядину, и рогалики, и пикули, – а потом я везу его в офис, и он проверяет по записям, сколько квартир свободно, сколько снято, а сколько продано. И так семь дней в неделю. Без остановки. Без выходных. Без отпуска. Ничего не откладывай на завтра! – таков его девиз. Он просто сходит с ума, если узнает, что кто-нибудь потерял хоть минуту драгоценного рабочего времени. И не ложится спать, не установив наперед, что завтрашний день принесет ему еще больше сделок, а значит, еще больше денег, – и от всего этого меня просто тошнит. Для меня этот человек – не более чем ходячая антиреклама капитализма.