Что Бытие? С отвесного края Бытия прыжок в Ничто, чтобы выхватить… себя у себя? Ничто у ничто? Умножая немыслимо непостижимое. Или просто прыжок в Ничто? Но Бытие наверное глубже своего становления. Зачем непосильное? Искаженность эта зачем? И мы здесь причем? Ни при чем. И потому сопричастны… Законы и невозможность законов – одновременность, само это “и” есть, вероятно, убежище, так вот, по сходной цене. Тем более, что это истина. Может быть, Истина даже. Всё наше. Всё в нас – не имеет вообще никакого значения. Это тоже свобода. Мы те, кто взыскует, скорее что неба и пустоты небес – абсолюта взыскуем, и с тою же страстью, с тою же болью мы жаждем отсутствия абсолюта…Что мы нашли? Нам непосильную целостность… в каждой капле бытие и Бытие… ограниченность Истины, может, еще предел, там, где вообще не бывает предела, где вообще он не вправе… Вообразившие, будто в самом деле способны любить. Время потратившие на бахрому-дребедень. Вещи вечности слеплены нами. Мы боимся, пожалуй, не смерти, но того, что не выдержим смерть…
Постигали. Не постигали. Постигали не-постижением. Всесилие и Смирение – поочередно надевали эти маски и, кажется, верили сами… Вырваться из самих себя, сбросить с плеч себя, как сбрасывают старый, тяжелый, осклизлый панцирь, надоевшую раковину.
Вещь, пустота, воздух – все они уже были друг другом. И бытие, небытие тоже были. И будут собою, стало быть. Как просто… будто ладошка, будто спазмы натруженной мышцы сердечной разжались.
Что-то так не дается Бытию!
Время чисто и бессмысленно. Любой звук, любой голос (если б они только были), опять же любая вещь – все они были б сейчас не только собою, но звуком, голосом, вещью ночи, то есть совпали б в пугающем тождестве со смыслом вещи, голоса, звука… Мысль о Ничто, отражаясь вот так от своего ’’предмета” непроницаемого, творит сейчас мир Бытия, тот, что есть… только этою ночью творит его более истинным и безнадежным… Этой ночью ты вроде бы в силах вобрать, выхватить в силах всё… Всё и только.
Не-при-ка-я-н-ность Бытия. Правота преходящего смысла. Ненужность всех наших мук – и читалось еще в небесах, что сущнейшее, главное (как еще назвать?) на самом-то деле есть и сбылось… Что же, звездам послать привет, ибо за ними, по ту их сторону нет ни материи, ни времени. И посидеть так в ногах у Мироздания, которого тоже нет. Ты сбиваешься со своих мольбы, немоты, молитвы…»
Тина встала, пошла на кухню, потом в кабинет к Лоттеру. Она всегда угадывает это его состояние. Села к нему на колени, обняла, прижалась, то ли пытаясь спрятаться (так, наверное, прятаться можно только от «холода жизни», от чего-нибудь еще такого), то ли хочет его защитить, сама от чего не знает. Он слышит сейчас ее сердце. Вот щекой принимает дрожь ее ресниц, таких же пушистых, как в юности. Ее пальцы и тонкие эти запястья, этих вен метафизика.
Сидели втроем на ковре за бутылочкой. Мария, теперь целомудренно закутанная в прокофьевский халат (Прокофьев даже слегка умилился и не понравилось ему это свое «умиление»). Мария смеется остротам Лехтмана. Явно довольна его присутствием, еще бы, так ей пришлось бы объясняться, мириться, просить прощения (она не любит этого страшно, даже фраза уровня: «Я погорячилась, хотя и была права» мучительна для нее). А тут получилось – они принимают Лехтмана у себя.
На Лехтмана молоденькая девушка (вчерашняя студентка Прокофьева) действовала даже слишком бодряще. Он всё говорит, говорит, кстати, он сочный рассказчик, с даром видеть комизм бытия, создавать мимолетные образы мира из «подручного материала» для глаза. Вряд ли только Мария могла оценить, потому как действительность состояла для нее из «лицемерного государства» и «романтических бунтарей». Прокофьев пытался ей объяснить, что в мире есть и еще кое-что. Она и не спорила, но это все равно, что уговаривать человека слушать ультразвуки, видеть в инфрацвете. Почему он вообще с ней встречается? Да, высокая, остроплечая, вообще вся какая-то острая, с ней интересно заниматься сексом (несмотря даже, что финал ей обычно не удается), но все это как будто не повод для длительных отношений. Впрочем, что здесь может быть длительного – она изредка появляется у них «на горе» между какими-то акциями, столкновениями, демонстрациями, что там у них еще бывает в «долине»? (Вот и сейчас у нее синяки на ногах.) Проживет у него дня два-три, и обратно, туда, в «долину», в мегаполис, в «действительность». Но и за это время он успевает устать от нее. Он вообще-то умеет рвать с женщинами, но здесь всё как-то откладывал – может быть, потому, что она медиатор – соединяет их «гору» с «дольним» миром? Эти внезапные появления, исчезновения и сама она другом, чужая. Инфантильной части души Прокофьева, видимо, нужна была тайна. И еще, как ни смешно, конечно, ему, несмотря на явную бессмысленность занятия, нравилось поучать, чуть ли ни «наставничать». «Если будешь продолжать занудствовать, – отвечала на это Мария, – нам придется расстаться, так, для профилактики инцеста». «Ну что же, занудство, – говорил Прокофьев, – в последнее время мне кажется, что занудство самое что ни на есть естественное человеческое состояние».
Было еще, между прочим, бесившее Прокофьева в самом себе, – ему льстила ее молодость. У него проскальзывало даже о каких-то особых правах молодости. Он видел здесь признак старения, предвестие слюнявой деградации, чуть ли не измену мировоззрению…
Почему она с ним встречается? Он для нее пожилой, чудаковатый док. «Интеллектуальная обслуга буржуа, которая все не может уяснить себе, что ее в накрахмаленном фартучке на белых помочах, в паричке, с принципами, окаменевшими примерно так в неолите не-наймут-уже-никогда. И работодатель этот по неразвитости не поймет тех гимнов, что слагает Прокофьев в его честь. Так что сиди на своем чердаке, прозябай». Она любила говорить ему это, когда у них бывали хорошие, счастливые минуты. Он был даже как-то польщен.
Раз он подслушал, ну как подслушал, просто взял параллельную трубку на кухне, ее разговор с подружкой (тоже бывшая его студентка). Подружка интересовалась, зачем ей этот старпер? Он уже выцветает и скоро догонит свой знаменитый жилет. Хотя, конечно, виагра всех равняет, да? Мария на это сказала, что Прокофьев чудовищно сексуален и не в одной виагре дело, он виртуозно превращает недостатки возраста в едва ли не главные свои преимущества. Сексуальность не в мышцах, не в члене – кое в чем поважнее, только что она перед ней распинается, ей (вспомнит пусть Alma mater) даже члена было всегда не понять. Впрочем, Прокофьев не исключал, что она догадалась о параллельной трубке и просто его поддразнивала. Интересно, есть ли у нее там, в «долине», кто-нибудь? Может, из «романтических бунтарей». Это лишь интерес, не более? Еще одно содержание тайны? Но даже если «долина» совсем другой мир (может, только она и мир), не луна же, в конце-то концов. Или медиатор имеет право? (Если разобраться, нужна ли ему вообще «долина», эти нечеткие, искаженные импульсы от нее? И так ли уж нужна «гора» – некий привет Томасу Манну, может, даже язык, показанный ему.) Он ненавязчиво выспрашивал ее. Вместе с ней смеялся над собственной «мещанской ревностью» – «почему не буржуазной, кстати?» – «для разнообразия». Но отвечала она весьма уклончиво, что-то вроде «может да, может нет», что для Прокофьева было доказательством, что вот именно «нет», скорее всего… И начинались эти расспросы, как игра наверное, но вдруг вот стало обжигать. И даже сейчас обжигало, когда связь уже провисла и разрыв был «делом времени», и только. А ведь лучше было б, если сейчас ее кто-нибудь увел у него, то есть само собою всё разрешилось бы.
Когда Прокофьев вернулся с кухни (уходил на поиски еды), Лехтман вошел в свой слог, неужели он не чувствует ее реакции? «Яблоко на скатерти есть следствие усилия мазка оранжевого. Художник задал форму материи, которая и есть оранжевый, случайный, именно случайный (!) цвет». – Мария явно уже обдумывала, как съязвить: «Вращение материи идет с такою мощью, радостью и легкостью, что бедолага-глаз не успевает, и яблоко ты видишь почти что неподвижным – этот выброс материи и света, пространства, смысла, духа, плоти, красок. Мазок здесь будто в самом деле волен причиной быть иль следствием, по настроению… А эта мимолетность вечности! Здесь выхвачена суть бытия, которую не выхватить – неважно, есть она, иль нет, но праздник есть, существование и сущность здесь не борются».