Мысли мои уносились к пустынным улицам деревни Тель-Илан, иссеченным сейчас дождем, к темным кипарисам, качающимся на ветру, к огням, постепенно гаснущим в маленьких домиках, к напоенным влагой просторам полей, к фруктовым садам с облетевшей листвой. В эту минуту мне казалось, что именно сейчас что-то происходит в одной из темных усадеб и происходящее касается меня, я должен быть причастен к этому. Но что именно происходит? Этого я не знал.
Круг поющих теперь выводил «Если захочешь, я покажу тебе город в серых тонах». Аккордеон Иохая Блюма замолчал, предоставив трем флейтам вести мелодию, на сей раз они играли в полной гармонии, без единой фальшивой ноты. Затем мы запели стих из библейской Песни Песней: «Куда обратился возлюбленный твой, прекраснейшая из женщин». Что же я хотел так срочно проверить и найти в кармане своей куртки? Я не знал. И поскольку так и не нашел ответа, то, преодолев порыв немедленно встать и выйти в соседнюю комнату, запел вместе со всеми «Гранатовое дерево источало аромат», чудесную песню, в основе которой народная мелодия бухарских евреев. Потом зазвучала «Моя любимая, с белой шеей», на слова Яакова Шабтая. Между этими двумя песнями и следующей я наклонился и шепотом спросил Дафну Кац, женщину с худыми руками, сидевшую рядом со мной, что напоминают ей эти песни. Она, словно удивляясь моему вопросу, ответила: «Ничего». А потом, спохватившись, сказала: «Разное». Снова я наклонился к ней и уже было собрался поделиться своими воспоминаниями, но Гили Штайнер укоряющее глянула на нас: мол, что это за перешептывания, я стушевался и стал петь со всеми. У моей соседки Дафны Кац был приятный альт. И у Далии Левин тоже. Рахель Франко пела сопрано. А напротив лился низкий, теплый бас Альмозлино. Иохай Блюм играл на аккордеоне, и три флейты увивались за его мелодией, словно вьюнок, взбирающийся по стволу. Хорошо было нам в эту ветреную и дождливую ночь сидеть в кругу и петь старые песни, песни тех далеких дней, когда все всем было так ясно и понятно.
Авраам Леви устало поднялся со скамеечки и подложил еще одно полено в камин, согревавший комнату приятным, умеренным пламенем. Вернувшись на место, он вновь смежил веки, словно именно на него была возложена обязанность выловить и изолировать среди всех поющих голосов одну-единственную фальшивую ноту. За окном, должно быть, грохотал гром, или это самолеты наших ВВС проносились над нами в бреющем полете, возвращаясь после бомбардировки вражеских целей, но в самой комнате, кроме пения и аккомпанемента, ничего не было слышно.
5
В десять Далия объявила перерыв, и все сидевшие в кругу поднялись и двинулись к накрытым столам. Гили Штайнер и Рахель Франко помогали Далии извлекать из духовки запеканки, снимать с плиты кастрюли с супом, и немало людей уже толпилось рядом со столом, где можно было взять одноразовую посуду. А тем временем возобновились беседы и споры. Кто-то сказал, что работники муниципалитетов правы и забастовка их правомерна, но тут же услышал, что в конце концов из-за всех этих вполне правомерных забастовок правительству придется снова печатать деньги и все мы вот-вот вернемся к веселым дням инфляции. На это Иохай Блюм, аккордеонист, заметил, что не стоит во всем обвинять правительство, ведь и рядовые граждане далеко не паиньки, и сам он один из таких граждан.
Альмозлино держал в руке миску супа и ел стоя. Линзы его очков с болтающимся шнурком запотели — суп был горячий. Он заявил, что пресса, радио и телевидение все время занимаются очернительством, искажая общую картину. А ему лично общая картина не представляется столь же мрачной, как средствам массовой информации.
— Можно подумать, — сказал Альмозлино с горечью, — что все мы здесь ворюги, все погрязли в коррупции.
Поскольку Альмозлино говорил низким, рокочущим басом, его слова звучали как-то особенно авторитетно. Толстяк Корман, наваливший себе на тарелку и картофельную запеканку, и запеченный картофель, и котлету, и вареные овощи, каким-то чудом удерживал ее в равновесии на левой ладони, а правой рукой кое-как управлялся с ножом и вилкой. А тут еще Гили Штайнер протянула ему бокал, до краев наполненный красным вином.
— У меня рук не хватает, — со смехом сказал Корман.
И тогда Гили встала на цыпочки и, поднеся бокал прямо к его губам, напоила Кормана вином.
— Вот вы, — проговорил Иоси Сасон, обращаясь к Альмозлино, — во всем обвиняете средства массовой информации. А не устраиваете ли вы себе слишком легкую жизнь?
А я произнес:
— Нужно видеть все в соответствующей пропорции…
Но Корман, у которого одно плечо было чуть выше другого, перебил меня и, не особо выбирая слова, налетел на одного из министров правительства:
— В нормальном правовом государстве подобный субъект уже давно был бы выброшен за борт!
А Альмозлино:
— Минутку, минутку, быть может, ты сначала точно определишь для нас, что называешь нормальным правовым государством?
Гили Штайнер заметила:
— Можно подумать, что наши проблемы замыкаются на одном человеке. О, если бы все они заключались в этом одном человеке… Ты, Иоси, не попробовал запеканку из овощей.
— Отчего же не попробовать? — ответил ей с улыбкой Иоси Сасон, агент по продаже недвижимости. — Сначала расправимся с тем, что уже лежит на тарелке, как говорится, победим турка, а уж потом поглядим, что дальше.
Дафна Кац сказала:
— Все ошибаются…
Но следующие ее слова потонули в шуме, ибо все заговорили разом, а кое-кто — даже громче обычного. «В каждом человеке, — подумал я, — всегда сидит ребенок, каким он был когда-то. В одних — и это несложно заметить — он еще жив, а вот другие носят в себе давно скончавшееся дитя».
Я отошел от группы спорящих и направился с тарелкою в руке поговорить с Авраамом Левином. Он стоял у окна, отодвинув чуть-чуть занавеску, глядел на улицу, на бушевавший дождь. Я осторожно тронул его за плечо, и он повернулся ко мне, не сказав ни слова, попробовал улыбнуться, но у него лишь задрожали губы. Я произнес:
— Авраам… — И спросил: — Почему ты стоишь здесь один?
Он обдумывал мои слова секунду, а потом ответил с сожалением, что ему немного не по себе в многолюдном обществе, когда все говорят одновременно: трудно слушать, трудно не потерять нить беседы.
— Настоящая зима на улице, — заметил я.
И Авраам согласился:
— Да…
Я рассказал ему, что сегодня явился один, потому что сразу две девушки хотели прийти на этот певческий вечер, а я не желал выбирать между ними. И Авраам ответил:
— Да…
— Послушай, — продолжал я, — Иоси Сасон по секрету рассказал мне, что у его жены нашли какую-то опухоль. «Неприятную опухоль» — так сказал мне Иоси.
Авраам три или четыре раза качнул головой вверх-вниз, словно соглашаясь с самим собой или подтверждая, что услышанное от меня совпадает с предчувствием, которое уже тяготило его сердце, и произнес:
— Если надо, поможем.
Мы проложили себе дорогу между гостями, евшими стоя из бумажных тарелок, рассекли жужжание голосов беседующих и спорящих и вышли на веранду. Воздух был холодным, колючим; лил дождь. Далеко над восточными холмами сверкнули невнятные молнии, сопровождаемые громом. Тишина, всеохватная и глубокая, нависла над садом, над темными кипарисами, над лужайкой, над просторами полей и фруктовых садов, дышавших в темноте за забором. У наших ног пробивался бледный свет электрических фонарей на дне декоративного бассейна, окруженного валунами. Одинокий шакал подал свой рыдающий голос из глубин темноты. И несколько разгневанных собак ответили ему из деревенских дворов.
— Видишь, — уронил Авраам.
Я молчал. Ждал, что он продолжит и скажет мне, что именно я должен увидеть, что он имел в виду. Но Авраам не издал ни звука. Прерывая молчание, я произнес:
— Ты помнишь, Авраам, когда оба мы были в армии, в семьдесят девятом, вылазку в Дир-а-Нашеф? Когда я был ранен пулей в плечо, а ты меня вынес, доставил в санбат?
Авраам немного подумал, а потом сказал: