— Его доверие к моим знаниям было безгранично, оно было больше, чем его творческое высокомерие, без которого не может получиться хорошая книга. И я его обманул!
Двадцатилетний юнец Тео так же далек и чужд ассистенту, носящему то же имя, как какой-нибудь эскимос. Теперь легко со всей беспощадностью анализировать его поступки — кого нет на свете, тот в пощаде уже не нуждается. Что понимал тогда этот человек под искусством, под дружбой, под чистой совестью — этой трудно определимой вещью в нас, этим неподкупным судьей, который неведомо кому служит? Кажется, что совесть — это орудие естественного права, а она, может быть, всего-навсего — продукт воспитания и привычки. Она бьет тревогу в убежденном вегетарианце, когда едят трупы животных, и молчит в убежденном доносчике, губящем жизнь соседа. Или не молчит, но ее голос просто не слышен, не слышен днями, годами, десятилетиями, вплоть до часа правды перед грозящей встречей, вплоть до одного обеденного разговора с идеальной слушательницей, которая испугана откровенностью и сопротивляется ей, то и дело повторяя слово «преувеличение», — слушательницей, которая обрадована откровенностью, потому что откровенность рождает желаемую интимность, слушательницей, которая все еще ждет повторения определенных слов, потому что они говорятся не прямо, а намеками, описательно, когда словоохотливый сегодняшний оратор высказывает предположение, — что тогдашнее применение власти его знаний не только служило правому делу, но и отчасти, пусть лишь отчасти, использовало правое дело для прикрытия других мотивов, что налицо было, таким образом, известное злоупотребление властью, хотя ни один из трех участников о том и не подозревал.
— Из трех? — спрашивает фрейлейн Гессе, не только для того, чтобы показать, как внимательно она слушает, но и чтобы напомнить о своем присутствии, что, видимо, нелишне, поскольку Тео все больше и больше говорит сам с собой, а ей важны, конечно, не только факты, которые он сообщает, но и тот факт, что он сообщает их ей (именно ей, ей одной). Что третье лицо может быть только женщиной, ясно; вероятно, это его жена, которую она, кстати, знает и ценит — ценит, разумеется, потому, что он ценит ее.
— Юношеская дружба и любовь кончается тем, что приходит конец неравенству. Более слабый не покидает другого лишь до тех пор, пока тот помогает, а не мешает своей силой ему расти.
Так говорит Тео, уклоняясь от ответа и давая понять, что никакими вопросами его не заставишь повести разговор в желательном для фрейлейн Гессе направлении. И она уступает, не настаивает на столь желанной интимности, ставит под сомнение его тезис и пламенно защищает собственный, — о партнерстве равных, — защищает трогательно и в то же время забавно: один лишь взгляд в самое крохотное зеркальце мог бы ее образумить.
Здоровые и больные желудки наполнены, тарелки и компотницы пусты. Тео тянет к неготовому тексту речи. Он уже напряг мускулы ног, чтобы встать, но тут секретарша института открывает дверь в преподавательскую столовую, а фрейлейн Гессе — рот, чтобы задать последний вопрос.
— К вам пришли, господин Овербек, — говорит секретарша.
— А четвертая редакция?
— Большое спасибо, сейчас приду, — говорит Тео — секретарше, надо полагать.
Памятливой же фрейлейн он отвечает не теми словами, которых та ждет, он не дает характеристики четвертой редакции, как дал ее трем другим, а произносит фразу, которую уже часто говорил вслух и еще чаще мысленно:
— Не надо было мне принимать это поручение.
— Почему же вы его приняли?
Он торопится, он уже на ногах, он уже поворачивается, чтобы уйти, и через плечо говорит:
— Этого не объяснишь в двух словах.
Но она не отстает, тоже поднимается, идет за ним и спрашивает:
— И вы будете держать речь?
Сперва он пожимает плечами, потом все же произносит:
— Либшер считает, что это мой долг. И он, наверно, прав.
— Только вы можете это решить.
— Вы уверены?
-— Совершенно уверена.
1О
Устные или письменные биографии имеют тенденцию больше считаться со слушателями и читателями, чем с фактами.
Франк Унгевиттер сочинил три биографии: две — на бумаге (для школы и службы) и одну (в уме) — для девушек. Четвертая принадлежала другому автору — матери. Три собственного сочинения имели целью привлечь симпатии к автобиографу, четвертая служила лишь самооправданию составительницы. Для самоуразумения, а тем более самопознания ни одна из них не годилась.
Школа готовит к жизни. Поскольку без писания биографий не проживешь, она учит и этому. Франк Унгевиттер блестяще освоил эту науку. На примере некоей личности, родившейся в тот же день, что и он, носящей то же имя и живущей в таких же социальных и семейных условиях, он описал путь от аполитичной безответственности к твердому классовому сознанию. Эта отмеченная высшим баллом основа была затем для поступления на работу дополнена описанием технических, в частности автомобильно-технических, интересов, явно выраженных с младых ногтей.
В третьей биографии, предназначенной для девушек, все это было отнесено на задний план или вообще отсутствовало. В ее основе лежали не школьные, а семейные условия. Она рисовала не политическое и не профессиональное развитие, а развитие целеустремленного характера. Целеустремленность была для матери высшей ценностью. Поэтому сын считал, что все женщины ценят ее выше всего. Он думал, что, подчеркивая свою целеустремленность, он произведет на них наибольшее впечатление.
В биографии, составленной его матерью, процесс развития роли не играл. Для нее Франк родился на свет бледным, болезненным и беспомощным, таким и остался. Выросли только тело и ум, но с ними и всяческие опасности, величайшей из которых была возможность, что он оставит ее.
У нее ведь был только он. Он был внебрачным ребенком, сыном одного инженера, покинувшего молодую работницу, фрейлейн Унгевиттер, чтобы продолжить свое восхождение по служебной лестнице (до технического директора) на своей родине, в Саксонии, и оставившего ей еще не родившегося Франка, на котором мать могла теперь сосредоточить двойную любовь (к ребенку и мужчине).
Франк же, напротив, уделял ей лишь треть своих способностей к любви. Вторую треть он тратил, до сих пор безуспешно, на девушек, а третью — и лучшую — на некое неведомое божество, которое вначале имело образ отсутствующего отца, затем стало бесплотным и именовалось успехом, взлетом, карьерой, деньгами, роскошью, зажиточностью, что в биографии, предназначенной для девушек, переводилось материнским словом «целеустремленность».
Отчасти мать сама была виновата в прискорбной для нее утрате сыновней любви. Хотя всю жизнь она преследовала отца (кстати сказать, щедро и пунктуально дававшего деньги) своей ненавистью, она невольно представляла его образцом, воспитывая сына, чтобы как можно больней отомстить изменнику, под девизом: «Это мы тоже умеем!»— что означало: с ее помощью сын может тоже добиться такого успеха. А поскольку символ успеха — это собственная машина, ребенок уже потому любил отца, что у того она была.
Но были и другие причины любви к отцу, которые Франк позднее ошибочно отождествлял с причинами любви к автомобилю. К лучшим дням его детства относились воскресенья, когда мать особенно нарядно одевала его и отправляла одного утром на улицу, где отец, в самой большой и красивой по тем временам машине, старомодной ныне «ЭМВ» ждал его, чтобы поехать с ним на загородную прогулку, во время которой они не только тратили много денег в ресторанах, но и непривычно много смеялись и играли. Ибо отец принадлежал к счастливым людям, способным сохранять радость, доставляемую признанием их трудовых заслуг, и в свободное время. Так давал он ребенку то, что тот никогда бы без него не узнал: чистую, бесцельную радость.
Однако Франку все это представлялось иначе. Если жизнь с матерью состояла только из обязанностей и целеустремленности, а жизнь отца была игрой, удовольствием, весельем, то это, наверно, было связано с машиной, которую отец мог купить, а мать — нет. Поэтому он жил детской, но свойственной отнюдь не только детям, верой в то, что счастье можно купить, и, делая отсюда вывод, что самое главное — зарабатывать много денег, шел по стопам матери и в то же время научился ее презирать. Ведь она-то главной задачи не выполнила, а ждала, чтобы выполнил ее он.