На шестой день мне вдруг сделалось грустно. Закономерное явление. Три недели я уже пил на территории Соединенных Штатов, должна была наступить, наконец, алкогольная депрессия. Зная это и опасаясь этого – бывали времена, когда я при наступлении подобной депрессии проводил несколько дней в слезах, – я уже к ночи потащил Джули в дорогой ресторан у самого океана – что угодно, но сбить ритм депрессии, как бы переменить ногу, пойти в другом темпе, чтобы не развалился под ротой мост. «Все шагаем не в ногу, – объявил я себе. – Посмотрим, что получится».
Джули надела черное платье без рукавов, черные туфли на высоких каблуках, а волосы заколола вверх пышным шиньоном. Выглядела она здорово, ей-богу, как киноактриса, может быть, как Ингрид Бергман в молодости. Кое-что в ней было провинциальным – например, ее темный строгий «учительский» пиджак, который она набросила поверх платья, – калифорнийские ночи в мае в этом месте достаточно холодны, и слишком робкое выражение лица, но пиджак можно убрать и выражение лица изменить.
Она была лучше всех в этом ресторане. Не знаю, был ли я лучше всех, но уж, во всяком случае, я был цивилизованней всех, без сомнения. Когда мы сидели в баре, я со стаканом двойного «Джей энд Би», она с мартини, я чувствовал себя Джеймсом Дином, а когда нас усадили за столик к окну, выходящему на темный, освещенный большой луной океан, я почувствовал себя старше – Хэмфри Богартом. Весь этот вечер и потом ночь и следующее утро имели несомненный оттенок кинематографичности в себе, и так я смотрел все это время на себя и Джули, как на персонажей романтического кинематографа.
Все атрибуты кинематографа были налицо. Задник – фон, конечно же, был занят океаном, ровным и гладким подлунным океаном самого высокого ночного майского качества. Ближе к зрителю был выдвинут стол с белоснежной скатертью и розой в хрустальном высоком бокале. Роза была не какая-нибудь захудалая городская роза, нет, я был уверен, что здоровую розу эту вместе с другими розами только несколько часов назад, может быть, срезал в своем саду один из официантов или даже сам рослый менеджер. Они были на это способны, персонал ресторана сразу же показался мне серьезным и преданным своему ресторанному делу. По обе стороны от стола в профиль к морю сидели я и Джули, оба очень важные, но естественные.
Мне грустно, читатель, что люди, мужчины и женщины, не могут наслаждаться моментами жизни, полно и прекрасно вбирая в себя всю радость момента.
В тот вечер она мне была нужна так же, как я ей, и это не имело ничего общего ни с нашим будущим, ни даже с тем, как мы друг к другу относимся. Наверное, с убийцей, только что отправившим на тот свет дюжину женщин и детей и только переодевшимся и принявшим душ после этого, тоже возможно счастливо и прекрасно сидеть в десять часов по калифорнийскому времени в самом дорогом в городке ресторане и пить шампанское, которое тебе тотчас опять наливают, едва ты пригубишь бокал, вынимая бутыль из серебряного ведерка со льдом, стоящего на специальном столике рядом. Да, возможно, и с убийцей, если детали вечера плотно приходятся один к одному и кубики складываются в картинку.
Я заказал французское шампанское, чтобы все было безукоризненным, если уж все так красиво-кинематографично складывается, то почему не подыграть чуть-чуть розе и океану.
Говорили ли мы о чем-нибудь специальном? О да. Она, смущенно посмеиваясь, объявила, что будет очень-очень пьяной после этого шампанского и мартини, которое она уже выпила, шампанское всегда делает ее пьяной.
Я рассказал ей о своем грубом детстве и о том, как много водки я выпивал. Я хвастался, но и она, и я понимали, что именно так я и должен говорить, что такая моя роль – писатель, поднявшийся из низов, из гущи народа. Я понимал, что быть писателем из низов так же вульгарно, как быть писателем из верхов, но что я мог сделать, журналисты и издатели, и даже читатель, настаивают на том, чтобы писатель имел биографию. Что до меня, я предпочел бы не иметь официальной биографии или иметь их полдюжины на выбор, факты ведь всегда можно представить по-разному, и потому все шесть в совокупности будут более правдивы, чем одна.
Джули слушала меня с понимающим и сочувственным лицом, но вдруг остановила, чтобы сказать, что она очень благодарна мне за этот вечер. На что я совершенно честно сказал ей, что и я очень благодарен ей за этот вечер. В рестораны мы ходили каждый вечер, как я уже говорил, но никогда не было еще так кинематографично, так ясно все, так четко, так «классно». Может быть, тому помогла моя нервность, мой настоящий страх перед алкогольной депрессией, которая мне грозила, но внезапно мы ясно и высокопрофессионально играли кусок жизни, одновременно понимая, как мы высокоталантливы сейчас, и радуясь этому.
Далее были всякие приятные мелочи: половинки лимонов в сеточках, поданные, чтобы их выдавливали на саймон-стейк. Почему-то я с удовольствием воткнул в свой осеточенный лимон вилку. Может быть, удовольствие проистекало и от того, что я знал, как поступить с лимоном наилучшим образом. Парижская школа и поедание устриц с некоторым количеством хорошо воспитанных женщин пошли мне на пользу.
После французского шампанского я пил французский коньяк. Джули сидела передо мной, крупная, чуть смешная, радостно сверкая глазами и смущенно улыбаясь, как девочка, рассказывала о своем отце и о том, что ее алкоголик-супруг был похож на ее отца. Все, что было грустного в ее жизни, казалось теперь смешным.
Выходя из одного киноэпизода в другой, я вынул из чужого бокала на чужом столе белую гвоздику, не розу, и вколол ее в петлицу своего пиджака. Обнялись мы еще на ступеньках и, обнявшись, пошли, не сговариваясь, к пустому пирсу, где в дневное время в хорошую погоду причаливает прогулочный катер. Залитый асфальтом и поверх асфальта – луной пирс был пуст, и из нашего ресторана, хотя официально он уже закрылся, доносились звуки вальса. Не говоря ни слова, мы подали друг другу руки и стали танцевать…
О, у человека не так много выбора, потому мы могли или игнорировать прекрасный и слегка грустный вальс, или танцевать. Вот мы и танцевали, и, чувствуя, что танцуем мы как бы на киноэкране, я не только не терял от этого ни единой капли удовольствия, но даже это удовольствие увеличилось. Потанцевав, мы стали там же, на пирсе, целоваться. Я все время помнил о моей гвоздике почему-то.
Потом мы поехали домой в холодной машине и по дороге заехали на пустынный, вовсе не обжитой берег океана, и там, при шуме воды – волны плескались в скалы, – мы опять целовались, как американские тинейджеры. Через пару недель, подражая опять-таки американским тинейджерам, я выебал мою подружку в машине, но не тогда.
Вернувшись в дом, в привычную обстановку, мы, однако, посерьезнели. Чтобы сохранить эфирное хмельное настроение вечера, я спешно придумал необходимость выпить и приготовил ей и себе два крепчайших и горчайших ромовых пунша. Выпив их на балконе, все при той же, чуть передвинувшейся только луне и пении цикад, я спешно и заботливо объявил вдруг, что ей пора спать.
Естественно, это была провокация. Я не хотел останавливать Джули, уже на полном скаку летящую туда, куда обычная женщина прибывает в первый же вечер. Но даже рискуя переиграть, я не мог отказать себе в удовольствии немножко ее помучить, немножко ей отомстить, предоставив ей самой выпутаться из ситуации. Нежно поцеловав ее, я объявил ей, что уже два часа ночи, а ей, как обычно, завтра вставать в семь часов утра. Она не выспится.
Подружка моя растерялась, видя, что я, въедливый и порядочный, начинаю снимать подушки с дивана, на котором сплю, вдруг как бы выйдя совсем в другие отношения. Она пошла в свою спальню, повозилась там минут пять, очевидно, виня себя за то, что она представилась мне такой недоступной, слишком неприступной, и не в силах, очевидно, вдруг после романтического, полного музыки и удовольствия мира жить в мире нормальном, вернулась робко в ливинг-рум и сказала:
– Ты не должен больше спать здесь, Эдвард, ты должен спать со мной!