Годы идут, но утрата
Так же, как прежде, остра.
Если приснится когда-то.
Знаю, что скажет сестра.
Пламенной кровью заката
Дальняя вспыхнет гора.
Глянет на старого брата,
Тихо промолвив: пора.
Время легко и крылато,
Вечная длится игра,
Пьяная Айса богата,
Всякого много добра.
Даст и возьмет без возврата,
Знает, что скажет сестра,
Как над печалью заката
Сладко шепнет мне: пора.
24 (11) июля 1920 г. Княжнино.
[142] Семья Агаповых, в которой вырос Ф<едор> К<узьмич>, состояла из «барыни» Галины Ивановны, вдовы коллежского асессора, сына ее Михаила Михайловича — Мишеньки, и двух дочерей, рано умерших. Старшая, Тонюшка, Антонина, телеграфистка, была замужем за телеграфистом Бороздиным, а вторая, Линушка, Галина, за Витбергом[143], сыном знаменитого архитектора, наставником Гатчинского Сиротского Института.
Тонюшка умерла от чахотки, а Линушка отравилась фосфорными спичками, приревновав, совсем беспричинно, мужа к кому-то[144].
В годы раннего детства Ф<едора> К<узьмича> семья Агаповых пользовалась приличным достатком, жила довольно широко, выезжала на дачи, имела абонемент в оперу. Отношения были сердечные. Старушка Галина Ивановна крестила обоих детей, которые называли ее «бабушкой». Мальчик с ранних лет находился в среде, интересовавшейся театром и музыкой. Часто случалось ему слушать рассказы о петербургской старине — рассказывала сама хозяйка. Часто слушал музыку, в доме бывали певцы, да и сам Мишенька был недурной музыкант. Иной раз доставалось место в театр, когда кто-либо из семьи не мог пойти. Так 10-летний Федя слушал Патти[145], пение которой произвело на него неотразимое впечатление. Уже в старости Федор Кузьмич говорил, что голос Патти узнал бы тотчас, настолько врезался ему в память самый звук, — тембр ее голоса.
Ребенком Сологуб часто гостил у Витбергов в Гатчине, где случалось ему слушать беседы историко-художественного содержания, читать книги по этим вопросам. И вообще у Агаповых легко было доставать книги и журналы: маленький Сологуб рано пристрастился к чтению — читал много и разнообразно.
Такова была показная, так сказать, правая, положительная сторона той «двойственной» жизни, в которой вырастал и развивался будущий поэт. Другая ее сторона, левая, будничная, таила много тяжелых черт, послуживших материалами для наблюдения отношений «господ» и «слуг» — богатства и бедности. Здесь навсегда определились демократические симпатии Сологуба, здесь он навсегда понял и полюбил душу ребенка, утонченную страданиями.
С годами материальное положение семьи ухудшилось, а с этим росло и общее ее разложение. После смерти мужа Галина Ивановна получала пенсию в 7 руб. в месяц; правда, сын ее служил в Гос. Контроле, но из его жалованья делались вычеты за старые долги, и сам он, со слов матери Ф<едора> К<узьмича>, был «не пьяница, не мот, а денежкам не вод». Ходил в отрепанном пальтишке, всем был должен, и дворники называли его «стрюцким». Это слово осталось в широком употреблении у Ф<едора> К<узьмича>, и он любил характеризовать им известный сорт людей. Ф<едор> К<узьмич> помнил хорошо квартиру, относящуюся к этому времени, во флигеле во дворе на Разъезжей улице, состоящую из 2-х комнат и кухни; той самой улице, где впоследствии Сологуб жил с женой в большой квартире на углу…[146]
Первая комната была гостиная, тут же стоял письменный стол, на диване спал Мишенька. Вторая комната — столовая, и за драпировкою во всю ширину комнаты была спальня бабушки. За первою комнатою из кухни во вторую шел коридор, в нем кровать «няньки», как называли мать Ф<едора> К<узьмича> у Агаповых. От кухни была полуотделена шкафом передняя, где сидел и учился 14-летний Сологуб, и там же он читал вслух романы матери и сестре. Спал он в кухне, постель ему постилалась на большом сундуке.
Бабушка и мать были то ласковы, то очень строги. Часто наказывали розгами, ставили на гол<ые> колени, били по щекам, драли за уши.
Униженное положение матери, ее постоянный страх перед невзгодами жизни и несправедливые нападки на сестру Олю, когда она бывала дома, взбалмошность бабушки и вообще нервная расхлябанность всей семьи[147] не могли не влиять на складывавшийся характер мальчика, от природы глубокого, склонного к анализу. Он чутко наблюдал окружающую жизнь, внутренно страдал за мать и сестру, нередко ощущал приливы ненависти к окружающим, обычно близким и любимым. Сотни раз клялся стать самостоятельным и избавить мать от унизительной работы. Вся эта затаенная душевная работа делала его сдержанным, замкнутым и одиноким. Иногда он прорывался, происходили тяжелые сцены: в основе их лежало полное непонимание ребенка, при котором крик его наболевшей души принимался за грубость. Обычно бабушка с матерью были заодно против него или же мать замолкала и уходила на кухню. Нередко такие вспышки заканчивались наказаниями, которые мать считала необходимым воспитательным приемом для искоренения грубости и дурного характера. Сначала наказания больно били по самолюбию, возмущали всю душу ребенка и окрашивали в мрачные цвета окружающую жизнь.
Нижеизложенный случай, сам по себе весьма незначительный, остался в памяти Ф<едора> К<узьмича> как пример яркого непонимания детских переживаний. Он имел место тотчас же по переезде Агаповых на новую квартиру. Восьмилетний Федя пошел с бабушкой в свечную. Выходя из нее, он заметил московскую пекарню; в детском бессмысленном восторге он воскликнул: «Да здесь пекарня близко!» — «Тебе, верно, хочется чего-нибудь!» — «Нет, я ничего не хочу», — удивился мальчик. Но бабушка стала уверять, что по глазам видно, что он чего-то хочет, и купила две домашние лепешки. Феде было очень досадно и тем более, что и дома был умиленный разговор об этом. Этот пустяковый случай имел влияние на характер мальчика, заставив его замыкаться и досадовать чаще, чем было нужно.
Следующие аналогичные примеры относятся к более позднему времени, когда Феде было лет 13–14.
Как-то мать стала жаловаться, что нынче дети даже не плачут, прощаясь с родителями. — «По крайней мере, нет комедий», — сказал Федя. «О, — отвечала Т<атьяна> С<еменовна> — у тебя железное сердце; ты не веришь любви ни отцов, ни детей. Ты никогда не будешь человеком». Слово за слово, Федя вышел из себя, наговорил дерзостей и был высечен. Он не мог примириться с такими противоречиями: «Ведь сами же расхваливали нередко мою доброту, мое сострадательное сердце! Где же правда!» Федя не мог участвовать в трогательных семейных сценах, видя в них часто комедию. Не умел выражать своих чувств. Эта особенность осталась в нем навсегда, и он сам признавал ее, считая недостатком. Оправдывался тем, что любовь выражается не словами и не слезами. Кроме того, по его словам, ему всегда бывало почему-то стыдно говорить какие-то хорошие слова, которые иной раз и надо было бы сказать. Несомненно, причиной тому была большая вспыльчивость, которая оставалась при нем до последних дней. В другой раз, в разговоре, Федя высказал ту мысль, что влияние матери важно. Т<атьяне> С<еменовне> почему-то показалось, что Федя признает пользу матери для детей только в том случае, если она образованная. Вышел неприятный спор, и дело кончилось розгами. Наказывая, мать говорила с обидою: «Обо мне никто ничего дурного не скажет, а тебе я нехороша». Опять все вышло из-за непонимания…