– Нарвались, умники? Сейчас будет раздолбон для раздолбаев, – объявил Орлов. – Раздолбаям не завидую.
– Сань, – виновато начал Лавриков, – ни минуты свободной. Как бобики! Вот, сейчас обсудили и…
– Короче, самостоятельный ты мой! Еще раз поведешь себя безответственно…
– Шеф, я понял. Понял. Понял…
Чтобы спасти Лаврикова из цепких хабаровских лап, прекрасно зная, что Хабаров халтуры никому не прощал, Чаев вмешался и вызвал огонь на себя.
– Саша, если ты хочешь поговорить о работе, то скажи мне вот что, – он обнял Хабарова за плечи. – Ты француженку-то послал, родимую, по известному адресу, но она интересную вещь предлагала. Сигануть по рампе в небо метров на пять-шесть, через грузовик по его продольной оси, метров двадцать-двадцать пять пролететь по воздуху… Такое не каждый день бывает!
– Я сам все время об этом думаю, – Хабаров усмехнулся. – Защитник! Женька, ради тебя человек старается. Твою шкуру спасает. Ты хоть оцени это, балбес!
– Вы про что это, позвонки? О каком таком полете говорите?
Чаев рассказал.
– Дохлый номер. Лично я в ту машину не сяду.
– Женька, а ты представь, что едешь за тридцатью тысячами евро!
– Хоть за миллионом! Куда они мне на том свете? Ты головой думай, Володенька, а не как Борткевич. Хотя, говоря о деньгах, признаюсь, хочется, чтобы было всегда и много!
– А-а-а! Не переживай, – придавил его плечо своей тяжелой ладонью Володя Орлов, – все равно найдут кого-нибудь.
– Кого? У нас такие вещи никто не делал.
– Без разницы. Борткевич копытами землю роет, как боевой конь. Он ведь у нас не продается. Он только покупается.
– Борткевич? Тогда скидываемся по сотне на венок!
– Саша, ты эмоции оставь. Скажи лучше, мы технически можем этот трюк осилить? Это нам выгодно. Деньги. Престиж.
Хабаров долго молчал, сосредоточенно наблюдая, как только что подброшенные поленья лижут ярко-оранжевые языки пламени. Пламя струилось змейками и постепенно усиливалось и разрасталось.
– Я бы его отработал. В лучшем виде, – наконец сказал он.
Лавриков присвистнул.
– Сань, я думал, у тебя при выборе между жизнью и деньгами побеждает здравый смысл.
– Чушь! Наш шеф сильнее здравого смысла! – пьяно выкрикнул Орлов.
– Только с этой аферисткой я работать не буду.
– Саша, какая мадмуазель аферистка? Ее сроки поджимают. Она верхушек нахваталась. А ты… Ты, где бы убедить – вспылил.
– Мы не в детском саду. Я – не нянька! Она меня с потрохами приобрести хотела. Вроде пушечного мяса! Понимаешь?!
– Что тут нового? К нам, каскадерам, всегда относились как ко второму сорту, в лучшем случае. Саша, у нас самая сильная материальная база, опыта больше, чем у других, мозги, опять же. Да на тебя же пальцем будут показывать! Прости, я не хочу указывать на очевидное, но, по-моему, ты ведешь себя, как последний осёл.
– Плевать!
– Тот же Борткевич раздумывать не будет.
– Коля, конечно, смелый парень, – тоном вынужденного продолжать разговор ответил Хабаров, – только смелый он от глупости. Он или себя угробит, или кого-то из своих ребят. На месте новичка я бы крепко подумал, прежде чем записываться в его команду.
– Черт с ним, с Борткевичем! Я его тоже не люблю. Значит, они, те, кто даст «добро», такие же, как мы, ребята, как Женька, Володька, как я, в конце-концов, будут тыкаться по углам, как слепые котята, а ты знаешь правильное решение и будешь со стороны хладнокровно смотреть, как они себя гробят? Это, Саша, похлеще «русской рулетки» будет. Нервишки-то, шеф, выдюжат? Тихо! – сам себя перебил Чаев. – Мать идет.
Принесшая для пополнения запаса запотевший графинчик и аппетитно возлежащую на громадном подносе среди овощей и зелени дымящуюся фаршированную утку мать Виктора Чаева, Ирина Мироновна, тихонечко присела к костру, молчаливо и уважительно наблюдая за беззаботно балагурившими ребятами, которые во всех подробностях обсуждали последний футбольный матч.
«Господи, – думала она, украдкой смахивая слезу, – хоть бы они каждый день собирались вот так, все вместе, отдохнуть. Пили бы наливочку, пели песни, и были бы молодыми и счастливыми их лица. И не было бы этой удручающей синевы под нижними веками и измученного взгляда, как после месяцев трудной работы…»
Небо яркого солнечного дня бледно-бледно-синее и бездонное. У горизонта его край незаметно переходит в озеро. И небо, и озеро сейчас похожи, точно близнецы-братья. Ни лоскута облачка, ни дуновения ветра. Июльский зной затопил окрестности на сколько хватает взгляда, щедро, с размахом.
Вековые сосны на обрывистом озерном берегу стоят разморенные. По их янтарным пахучим стволам солнечными капельками то там, то здесь сбегает, капает на выжженную солнцем траву смола. От палящего зноя сосны плачут, и воздух напоен смоляным ароматом, терпким, чуть сладковатым, русским, своим.
Селигерский край. Россия…
Пляжный песок дышит жаром, точно добротная печь, и потому лежать на низеньком деревянном лежаке, да еще под палящим солнцем, мучительно неприятно. Он бы сказал точнее: мерзко. «Мерзко» было его любимым словом. Иногда оно заменяло собою целую гамму понятий, ощущений и превосходно характеризовало окружающее.
Никита Осадчий мог позволить себе немногословность. Когда-то немногословность была необходимостью, потом перешла в привычку, а свои привычки он не считал нужным менять, как не считал возможным для себя обращать внимание на такой пустяк, как жара и связанные с ней неудобства.
Четверо крепких парней, одетых, как один, в строгие черные костюмы, стояли здесь же, на пляжном песке, неподалеку, застывшие, как изваяния, терпеливо обливаясь потом. Пятый, щупленький, с лицом вьетнамца, без возраста, нервозно переступал с ноги на ногу, заключенный охраной в своеобразный квадрат.
Чуть слышно, едва-едва, плескались волны, надсадно стрекотали кузнечики, где-то далеко, на самой середине озера, переговаривались, что-то покрикивая друг-другу, одинокие рыбаки. Крохотная деревушка на холме справа. Запах сена. Апатичные пузатые черно-белые коровы на пестром лугу…
После московской суеты Никита Осадчий наслаждался деревенской пасторалью.
– Никита, кончай это представление, – наконец не выдержал, произнес «вьетнамец».
Молниеносный удар под дых и еще один сверху по затылку заставили его замолчать, рухнуть кулем на горячий пляжный песок.
– Очухается, давайте его ко мне, – процедил Никита Осадчий.
Он поднялся с лежака и пошел в дом – белоснежный особняк на берегу.
Очевидно, для того, чтобы привести в чувство, бедолагу просто макнули в озеро, потому что пару минут спустя он предстал перед Осадчим промокшим до нитки.
– Я не спрашиваю, почему ты пришел ко мне в таком непотребном виде, – лениво потягивая морковный сок, произнес Осадчий. – Видимо, ты промок от слез. И я хотел бы думать, что это – слезы раскаяния.
Брюс Вонг молчал. Левой рукой он потирал затылок и дерзко смотрел на Осадчего.
– Осуждаешь?
– Никита, хочешь, чтобы я ответил?
– Триста километров в багажнике, конечно, неприятно. Но напрасно ты пыжишься, Брюс. Вина за тобой.
Брюс простер руки, подался вперед, словно стараясь быть более убедительным, но охранник остановил порыв.
– Никита, мне что, жить надоело?! Да я…
– Остынь! – оборвал его Осадчий. – Я не для того оставил столичные интерьеры, чтобы услышать мерзкую ложь от человека, которого ценил. Заметь, о тебе я говорю в прошедшем времени.
– Да чтобы я упал на хвост?![16] Я не деревянный по пояс![17] – завизжал Брюс. – Я же себе ни одной цифры![18] Понт не навожу.[19] Чтоб мне «крысой» сдохнуть!
– Забожился… – усмехнулся Осадчий.
Он медленно подошел к гостю, и своими короткими крепкими пальцами обстоятельно взялся за левое ухо Брюса Вонга и с силой крутанул. Тот взвыл от боли, слезы заблестели на глазах.