Литмир - Электронная Библиотека

Никакого предчувствия, что, когда вырасту, я стану певцом, у меня не было. Предчувствовал ли это отец, не знаю. У многих детей бывает красивый голос, и поют они охотно, но лишь немногие не утрачивают его при возрастной ломке. Это касается и мальчиков и девочек, но среди мальчиков это особенно распространено. В знаменитом венском хоре «Винер Зенгеркнабен» поют тысячи мальчиков, но я могу назвать только одного, кто стал знаменитым певцом — это замечательный австрийский баритон «Вальтер Берри.

Несчетное число раз меня спрашивали, откуда у меня такой голос. На это я могу ответить только одно: я получил его от бога. Черты художника я мог унаследовать от деда по материнской линии. Сам я всегда рассматривал свой певческий голос как нечто такое, чем надо управлять. Поэтому я всегда старался заботиться о голосе, развивать его, жить так, чтобы не наносить ущерба моему дару.

Счастливых часов в моем детстве было много. В лейпцигские времена нам было лучше всего, такого не было ни раньше, ни позже, когда я вырос. Родители трудились с радостью, чувствовали себя счастливыми. Но когда я немного подрос, произошла мрачная перемена. Я как-то играл на улице с друзьями, и, к нашему ужасу, мы вдруг увидели, как группы людей сцепились в кровавой драке. Группа в коричневых униформах — нацисты. Другая группа — коммунисты. Со временем их схватки стали все более частыми, все более ожесточенными.

Церковь стала заполняться людьми даже тогда, когда не было службы. Эмигранты обращались к священнику в поисках утешения, обуреваемые ужасом и тревогой. Не стоит ли им поискать убежище в иных краях? Я, должно быть, был очень напуган, потому что всю мою взрослую жизнь на меня производили дурное впечатление люди, желающие во что бы то ни стало устроить скандал. Среди людей я постоянно тоскую по покою и гармонии.

Я помню, какой ужас мы испытывали, наблюдая за марширующим взводом штурмовиков сразу после того, как к власти пришел Гитлер. Коричневые мундиры, коричневые сапоги, широкие кожаные ремни и портупеи, фуражки с высоким верхом и свастикой. Свастика была и на нарукавных повязках.

Среди русских эмигрантов было много таких, которые в Гитлере видели освободителя: они не читали его книгу «Майн Кампф». Они попросту ничего не знали о его расовой политике, которая, собственно, сводилась к тому, что германская раса должна господствовать над всеми другими народами. Славяне должны стать рабами. Но ничего не ведающие эмигранты образовали армию спасения с сильным нацистским душком. Они собирались в подвале нашей церкви, готовясь к тому дню, когда Гитлер свергнет коммунистический режим в Советском Союзе. Тогда бы эмигранты вернулись домой и возвратили себе потерянную собственность.

Осенью 1933 года, когда Гитлер был избран рейхсканцлером, он приехал в Лейпциг. Между нашей церковью и Немецкой библиотекой расположен огромный луг, там остановился грузовик Гитлера и с прицепа фюрер произнес оглушительную пропагандистскую речь — народ набежал со всех сторон. Родители никогда не ходили его слушать, мы наблюдали за этим спектаклем из окон квартиры. В громкоговорителях недостатка не было — ни один имеющий уши не мог не слышать, что выкрикивал Гитлер на этом митинге.

Тогда я ходил в немецкую школу. Каждое утро нас выстраивали в школьном дворе, где мы поднятой вверх правой рукой должны были приветствовать флаг со свастикой и при этом хором петь фашистский гимн. Однажды, стоя в своем ряду, я случайно захихикал. Тотчас же подошел учитель и крепко схватил меня за коротко стриженные волосы на затылке. Это было так больно, что я уже больше никогда не отваживался хихикать, когда мы приветствовали флаг.

Мать становилась в эти годы все беспокойнее: она чувствовала, что приближается террор. Она мечтала уехать в Швецию. Отцу, как кормильцу семьи, не очень-то хотелось покидать Германию. Здесь он в конце концов нашел постоянную, хорошо оплачиваемую работу, а что ждало его в Швеции, при том что по-шведски он не знал ни слова? Но мать стояла на своем, и я помню, как в один прекрасный день отец сказал: «Забирай Николая и поезжай! Я ненадолго останусь, там посмотрим».

И вот мы с матерью уехали, взяв с собой кое-какие предметы первой необходимости, сколько смогли увезти. Канареек везли в клетке, мать завязала ее черным покрывалом, чтобы они не тревожились. Жена Канарея с нами не ехала. Она как-то села на пол, и отец случайно наступил на нее.

Друзей по лейпцигской школе я больше никогда не видел. Ни один из них не давал о себе знать. Я понимаю почему. Потому что они давно уже все погибли.

Имя «Николай» звучит не очень-то красиво

Приехав в Стокгольм, мы остановились у бабушки Анастасии, на Реншернас Гата, около Софийской церкви. Мы прожили там пару недель, пока мать не подыскала квартиру, которая подходила нам по средствам и показалась матери уютной. В мае месяце 1934 года мы переехали на Грувгатан, 4, у Осэберга. Там было красиво, тихо, множество старых домиков утопало в зелени и цветах.

Отец приехал через пару месяцев, когда военный угар в Германии стал еще явственнее. Он был беженцем, приехал по нансеновскому паспорту, и должно было пройти много лет, прежде чем он стал полноправным шведским гражданином. Поэтому он не мог найти постоянной работы. Безработица была тяжелым испытанием, но со временем он раздобыл себе место регента хора в русской церкви на Биргер Ярлсгатан. Там он мог полностью посвятить себя музыке и пению, организовал хор, и к тому же я был при нем. Но семья не могла существовать на ту скромную сумму, которую отец получал за свою службу. Матери удалось поправить наше материальное состояние: она ловко шила постельное белье и вышивала. Время от времени она работала в конторе.

Квартира на Грувгатан была, по существу, однокомнатной, хоть и довольно большой, с альковом для кровати. В этом алькове я и поселился, чтобы прожить там двадцать два года. Но с особенной радостью я вспоминаю кухню: она была такая милая, уютная, там мать расставила фарфор и немного старого русского серебра, которое она привезла с собой из Лейпцига. Других ценностей у нас в доме не было.

Я думаю, что в первый год жизни в Швеции родители ие знали ни минуты покоя. Материально было очень трудно, и к тому же они беспокоились за меня, за мои школьные дела. Я пошел в третий класс народной школы, потому что в Лейпциге ходил в школу уже два года. Шведский, который я выучил в раннем детстве, был полностью забыт, говорил я теперь только по-русски и по-немецки. Но моя первая учительница, Агнес Густафсон, знала немецкий и помогла мне поправить дело.

Одноклассники ужасно дразнили меня. Им было чудно, что я говорю на другом языке, тем более по-немецки — в те времена, когда на все немецкое смотрели с подозрением, по крайней мере среди рабочего населения нашей части Стокгольма, Сёдера. Они меня звали «немчурой». Иногда мальчишками овладевало какое-то исступление, им приходила в голову мысль отлупить немчуру, и они гонялись за мной по школьному двору. Но я был шустрый и, как правило, удирал от них. Только один раз кто-то из взрослых вступился и прогнал моих мучителей.

Имя Николай для их слуха звучало некрасиво, его быстро превратили в Никодемуса, или попросту Никке. Когда-то давным-давно, в конце сороковых годов, в окне одного из стокгольмских домишек сидел мальчишка и всякий раз, когда я проходил мимо, кричал во всю мочь, так что его голос разносился на весь Осэберг: «Никодемус! Никодемус! Никодемус!» Он кричал это с тех пор, как я появился в Швеции. Я помню, как бормотал про себя: «Черт бы его побрал, хоть бы раз промолчал!»

Я страдал оттого, что в школе были настроены против меня, но прятал эти чувства внутри себя. Ребенком я был всегда замкнут, стеснялся рассказывать родителям, как обстоят дела. Особенно запомнился один случай, когда я побывал в потасовке и на лице у меня красовалась ссадина. Когда мать спросила меня, что же случилось, я выдумал историю, будто уронил книгу на пол в классе, а когда наклонился, чтобы поднять ее, то ударился лицом о крышку парты.

3
{"b":"174532","o":1}