– Папа, – позвал я нерешительно и напрягся.
Папа вздрогнул, но на меня не посмотрел. Так и дышал еле заметно в сторону окна. Веки темные и почти не выпуклые, будто глаза в середку головы провалились. Он был без сознания или без сил. Совсем.
Я попытался быстро сообразить, что делать, ничего не придумал и посмотрел на кота. Кот стоял у моего колена, раздутый, напряженный и очень горячий, сквозь штанину грел. Толку от него не было. От Дильки тем более – она таращилась сквозь очки, прижимая к себе Аргамака, как, не знаю, пластилиновую руку к любимой поделке. И очень мешала деревянная спица, которую я выставил, оказывается, перед собой. Я бережно убрал ее обратно в колчан и тут же вскинул голову.
Папа все так же отгораживался морщинистыми веками от мира. Но морщинки были малость другими. Ну и не могло мне показаться. Я плавно повел руками, чтобы движение дошло до отца – не знаю уж, шелестом одежды, качком воздуха или еще как-то. И теперь четко увидел, что папа приподнял и тут же уронил веки.
Выглядит точно мумия, сидит в середке маленького ада и в жмурки играет. Как маленький.
Ад.
Я набрал воздуха, чтобы сказать что-нибудь конструктивное или просто заорать. Дилька успела раньше. Она опять протиснулась мимо меня со словами «Папочка, папа, хорошо…».
Папа резко, как плетки, выбросил обе руки в ее сторону и завыл.
Я дернулся. И через секунду мы были уже в прихожей – я стискивал Дилькины плечи, пытаясь как-то прикрыть собой, а Дилька молча отбивалась. Кот стоял на пороге – черная радуга с ручкой, зубами в комнату. Нас защищал, видимо.
А папа, весь натянувшись, как в припадке, отгораживался от него, вернее, от нас ладошками и мычал в стенку. В стенку – потому что от нас отвернулся, дико, так, что тощая шея перекрутилась канатиком.
Дилька вырвалась и отскочила к двери, недовольно потирая плечи, но опомнилась и с ужасом посмотрела на отца и на меня.
– Наиль, а что… – начала она, и папу словно подбросило током. Он гулко стукнул головой в стенку и завыл громче, суча выброшенными в нашу сторону руками и отпихивая что-то жуткое.
Дилькин голос отпихивая, вот что.
Дилька тоже отшатнулась, сделала робкий шаг вперед и приоткрыла рот – хотела еще что-то сказать и, может, обнять несчастного папку, чтобы успокоился. Чтобы голову о стенку не разбил и шею не сломал, прячась от дочери.
Объяснять было некогда, да и вряд ли я смог бы что-нибудь объяснить. Мог зажать Дильке рот или тряхануть ее как следует, чтобы умолкла и не мучила человека. Ну человека ведь. И резко, жарким тычком понял, что не заслужила она такого. Даже если не понимает ничего – нельзя ее хватать и рот зажимать. Ни с кем, в принципе, так нельзя. Но с сестренкой особенно.
Я прижал палец к своим губам, коротко. Дилька моргнула и застыла, переводя огромные глаза с меня на папу. Вот и всё. А я чуть гестапо не устроил.
Я показал Дильке, чтобы не двигалась с места, и осторожно наклонился к папе. Папа упирался скулой в стену так, что кожа растянулась по ней бежевой тряпочкой, и уводил глаза в толстых красных нитках куда-то в узор на обоях. Я осторожно подвигал рукой перед папиным носом. Без толку. Тогда я тоже уперся в стену скулой – очень неприятно, оказывается, – так, чтобы мое лицо оказалось перед его лицом. Дыхание у папы было горячим и пахло золой.
– Пап, – позвал я. Папа часто дышал, глядя в стенку.
– Äti, – повторил я по-татарски.
Папа вздрогнул. Зрачки у него задрожали и повернулись ко мне. Он два раза с трудом сморгнул – между ресницами блеснула темная пленка – и растянул рот в улыбке. Улыбка была некрасивой, все лицо перекосилось, к тому же на губах лопнула корка, и сквозь неровную щетину юркнули две черные струйки. Папа собрал губы, как для поцелуя, и тут же шевельнул ими. Я понял, что он пытается сказать «ulım»[5], и потянулся, чтобы стереть кровь с его подбородка, – но тут папина голова ширкнула по обоям вниз, и он зарылся лицом в диван, странно дергая вывороченными локтями.
Ему же больно, тупо подумал я, застыв, спохватился и попытался приподнять папу за плечи. Папа передернул ими с неожиданной силой и зарылся еще глубже. Он был не тяжелый, это чувствовалось, но в диван впился, врос даже. Глупостями занимаюсь, подумал я, но от растерянности потянул папу еще раз. И он подался. Вернее, не подался, а подскочил на полметра, мотнув ногой, лежавшей до сих пор посторонней жердью, и вскинув голову. Нога ощутимо прилетела мне в бок, но я даже охнуть забыл. Папино лицо застыло перед моим лицом – и оно было не папиным. Оно было маской мертвеца, сухой, сморщенной, желто-коричневой, – и за маской, очень глубоко, полыхали глаза, черно-алые, со страшной щелью вдоль тонких век и слипшихся жгутиков ресниц. Щель раздалась, как пасть, и пасть ниже ее раздалась, показывая что-то желто-серое – не зубы, не бывает таких зубов у людей, тем более у папы. Я закричал, подпрыгнул, бросился бежать, хватая Дильку под мышку, выскочил в окно – и все это мысленно. А на самом деле стоял, как травинка во льду, тихий, неподвижный и лишенный всего, что было жизнью и смыслом.
Щель распахнулась и исчезла в пучке морщин – и пучок тоже исчез. Я моргнул, вдохнул так, что больно стало, и только после этого сообразил, что папа зажмурился и снова нырнул в диван лицом, ногтями, пастью и той тварью, что рвалась из него – ко мне. Он ее давил и не пускал. А она лезла наружу, раздирая его на мертвые полотнища, как папа простыню сейчас раздирал. А я стоял и глазками на это хлопал, как посторонний.
Я не посторонний. Я на эту сторону вернулся не для того, чтобы стоять и ждать.
Я выдернул спицы, приготовился, в последний момент приказал:
– Дилька, глаза закрой.
И, уже мягко прыгая отцу на спину – так на волка с коня прыгают, с ножом и ремнями, – сообразил, что сказал по-татарски и сестра не поймет, глаз не закроет, увидит ненужное и испугается. Но поправляться было уже некогда, правая спица уткнулась отцу в пятку, сама, я и не целился, скользнула, сломается сейчас – нет, не сломалась. Уперлась на миг в плотное и вошла в нее, как в пластилин, на три пальца – я хватом столько отмерил. Тело подо мной обмякло, я обмер от ужаса и едва не полез здравому смыслу назло смотреть, не повредил ли какой жизненный центр, и чуть не слетел на пол. Папина поясница подскочила на полметра, как с батута, и папа закостенел таким вот полураскрытым перочинным ножиком. Так не бывает, человек с грузом на спине не может вытолкнуться прямыми руками-ногами в прямой угол. То человек, зло напомнил я себе, пытаясь не свалиться и стиснув зубы, чтобы не заорать от изнуряющего усилия, мокрого жара, заливающего пальцы правой руки, и всего, что творилось.
Папа простоял горбиком пару секунд и рухнул, как мокрый матрас. Я больно стукнулся носом о его выпирающую косточку, тазовую, что ли, глаза защипало и подтопило белым, но я помнил, что будет дальше. Левая рука уперлась в папин влажный затылок так, чтобы кончик второй спицы играл в ямке на макушке, которую я не видел, еще раз нащупывать не собирался, но запомнил на всю жизнь.
Это оказалось быстро: легкий толчок в левое запястье, ощущение, что острие спицы выворачивается и ломается – держать, держать, – удар по пальцам – держать, жар, больно, не могу, держать, не могу! – вспышка!
Папа обмяк. Я выдернул правую спицу, отбросил ее и сполз на пол, держа левую на отлете. Вытер правую ладонь о штаны, стараясь не смотреть, и перехватил спицу из левой. Получилось это со второй попытки, левая рука отнялась и ходила мимо, как спросонья.
Спица напоминала здоровенную сгоревшую спичку – несколько сантиметров обструганного дерева, а выше – извилистый черный прутик, неровно покрытый фиолетовыми комочками. Толком разглядеть я не успел – через пару секунд они растаяли без дыма и следа, как снег под кипятком, а сгоревшая часть спицы махом побелела и осыпалась пеплом.
Я бросил деревянный огрызок следом и подполз посмотреть, как папа. Папа размеренно дышал, уткнувшись лбом в разорванную простыню с кровавыми мазками. Это он губами, понял я. Очень хотелось перевернуть его на спину, чтобы посмотреть, как он, что у него с зубами – показалось мне или нет, – и сошла ли с лица страшная мертвая маска. В сказках же сплошь и рядом изображают: человек избавился от наваждения – и раз, снова молод и красив. Так то в сказках. А мы, пацан, не в сказке, напомнил я себе и вспомнил про Дильку, которая стояла и смотрела на всю эту страшненькую возню.