– Что опять-то? – проворчал я, покорно переворачиваясь на живот и чуть приспуская штаны. – Только что ведь делали.
– Это было для здоровья. А теперь для радости, – назидательно сказала санитарка, поднимая шприц, до половины наполненный жидким чаем.
– Витамины, – тоскливо протянул я, утыкаясь лицом в подушку.
– Ну да, витамины, а что здесь такого страшного? – проворковала тетя Таня, подкрадываясь.
Ага, не знает она, что витамины самые больнючие – будто не иголку, а тупую палку в тело втыкают, причем не в задницу, а в поясницу куда-то, и начинают медленно, внатяг проворачивать. Чтобы туловище с таза сбросить, как статую с постамента.
Вот я и лежал, чтобы не распасться. Мордой в подушку. Ну и еще чтобы никто не видел, что ресницы мокрыми становятся. Неудобно. Я тут самый старший. Хотя выглядел, говорят, моложе – поэтому меня сюда и привезли. В ДРКБ, детскую республиканскую клиническую больницу. Она недалеко от аэропорта, поэтому сюда везут и самых тяжелых детишек со всей республики, и левых подростков, валяющихся в зале прилета.
Аэропорт я почти и не помнил. То есть помнил, как бежал и ехал туда и страшно боялся опоздать. А еще сильнее боялся удариться в воспоминания про поход к Лехе. Не ударился, к счастью. Но перед глазами стояла сероватая картинка, как затемненная анимированная гифка: я переступаю через три пары ног, подхожу к раковине на кухне и долго-долго мою руки и кухонный нож. Я знал, что все сделал правильно, я знал, что врачи приехали быстро, я знал, что у Лехи и его родителей все будет нормально. Но картинку с глаз согнать не мог.
Опоздал не я, а как раз самолет Зульфии, сказали – на час, а получилось сильно больше. И я вот это сильно большее время провел прислонившись к стене. Свободных мест не было. Вернее, были, но пассажиры ставили на них сумки и чемоданы, чтобы им удобнее было локти расставлять и чтобы я не сел – именно на меня смотрели настороженно и свирепо. А я бы все равно сел, да сил не было до кресел дойти – то ли засыпал стоя, то ли сознание терял, падая головой в кухонную раковину из гифки. Руки тряслись, в горле было смешное ощущение остановившейся вдруг карусели.
Самолет наконец приземлился, а дальше я толком ничего не запомнил. Обрывочно – надпись на табло о том, что рейс из Шарма сел, толпа разом прошла, и стало пусто, и по пустоте между загорелой Зульфией и выходом мечется загорелый Равиль, который очень долго не замечает меня, а потом не узнает меня, а потом не понимает, что я ему говорю, а я и сам себя не понимаю, но говорю, кажется, очень долго, и сам себя не понимаю, отчего начинаю злиться и немного пугаться, и это чувство растет и растет, до комка где-то в затылке, а потом комок наваливается на глаза белым-пребелым и спрашивает: «Ну что, герой, очнулся?»
Юсуп Баширович сказал, что меня нашли лежащим без сознания на входе в зал прилета. Думали, бомжонок спит, затем решили, что я умудрился от родителей-пассажиров отстать, принялись по аэропорту объявлять – видимо, «Граждане пассажиры, никто не выронил спящего мальчика?», как-то так. Когда милиционеры и работники аэропорта, которые меня нашли, убедились, что разбудить не получается, они засомневались, сплю я или тихонечко помираю. Вызвали врача, он сказал, что вроде не помираю и никакой птичий грипп с тараканьим бешенством, кажися, не таю, но явно нуждаюсь в госпитализации.
К счастью, документы из кармана я так и не вынул. Не знаю, что бы со мной стало без них. Может, лежать оставили бы, а может, подняли бы на ноги и быстро отбежали. Но у меня с собой были и медицинская страховка, и паспорт, стало быть, я мог считаться человеком, имеющим право на лечение и жизнь, – это Юсуп Баширович сказал с улыбкой, которая меня немножко напугала, хотя я и понимал, что он улыбается совсем не в мой адрес. И меня привезли в ДРКБ, где поставили кучу диагнозов и уколов, но милосердно не стали будить. Так что я дрых пятнадцать часов и пришел в себя на следующий вечер – вчера, в смысле. И с тех пор просился на волю. А меня не пускали.
– Ты, брат, что думаешь? – поинтересовался Юсуп Баширович, зашедший в палату через полчаса, когда я уже перестал безнадежно ругаться и оглаживать больные места, а ходил вдоль кровати, чтобы разогнать ненужный шишак, мешавший сидеть. – Ты, брат, думаешь, мне так интересно человека вылечить для того, чтобы он через два дня на носилочках вернулся?
– Да с чего на носилочках-то? – возмутился я.
– Ну, скажем так, обычно ты сюда именно на носилочках приезжаешь, – напомнил Юсуп Баширович очень серьезно.
Я хотел указать, что «однажды» и «обычно» довольно разные вещи, вздохнул и осторожно потрогал место укола.
– Болит? – осведомился Юсуп Баширович.
– А типа не должно, – буркнул я. – Юсуп Баширыч, а сколько мне лежать еще?
– Ну смотри. У тебя наше любимое ОРВИ – на самом деле сильная простуда, вызванная сильным переохлаждением. И это ерунда, дома прекрасно лечится, и даже без уколов. Но еще в комплексе букет всякого непонятного – гематомы, ссадины, проникающее ранение мышц спины, острый травматический ларингит плюс крайнее истощение организма на фоне сильного переутомления, причем, как сказали, на грани нервного спазма. У подростков такого в принципе не бывает, разве что у тех, которые, я не знаю, войну прошли или в тайге месяц выживали. Ты точно в тайге месяц не выживал?
Я вздохнул. Это у Юсупа Башировича шутка такая была, уже любимая, и отвечать на нее было необязательно – тем более искренно и громко кричать «Что вы, да ничего подобного!». А я, между прочим, в первый раз чуть было так не выступил.
Что они, со всей своей медициной и образованием, понимают в подростках и в том, чего у подростков в принципе не бывает. И кстати, тоже мне, стандартного подростка нашли. Хороши у них стандарты, хочу я сказать. Но не скажу, конечно.
Юсуп Баширович опять взялся пугать непредсказуемыми последствиями, галлюцинациями и утерей контроля, немедля попробовал хитро раскрутить меня на подробный искренний рассказ про гематомы и проникающее ранение. Ага. Сейчас на тему родных и близких съедет. Так и есть.
Врачи искренне мучились оттого, что не могли вытащить из меня устраивающие их объяснения и найти концы, которые смогут завязать красивым бантиком. И никак они не соглашались поверить, что Дилькины документы остались при мне случайно. Все пытались отыскать Дильку или дозвониться по нашему квартирному телефону, оптимисты.
Я еще во время первого разговора, который был вполне допросом, кстати, все более-менее по-честному рассказал: что родители в больнице и дед тоже, а Дилька у Гуля-апы, но телефон ее я сроду не помнил, ведь номер у меня в аппарате записан, а аппарат накрылся, и адрес не помнил, только как идти, но все равно найти можно, если захочется. Они так покивали и в сотый раз начали выспрашивать, чего я в аэропорту делал и почему такой умученный да весь в синяках да ссадинах. Ладно хоть про железнодорожный транспорт не спрашивали. А я напоминать не дурак.
Веселый такой вечер в гестапо получился – прими укольчик и ответь на несколько вопросов, пока следующий укольчик готовится. А сегодня все успокоилось, кроме Юсупа Башировича, который, впрочем, заходил эдак издалека и ненавязчиво: «А если выпишем – куда пойдешь, раз родители в больнице – а в какой, говоришь, в БСМП? Точно, в РКБ, да-да, ну-ну». Ну глупость какая-то, честное слово.
Впрочем, я и глупостями заниматься был почти рад. Юсуп Баширович был дядька неплохой, веселый и молодой, хоть и лысый, говорить с ним было интересно, а сболтнуть лишнее я уже не боялся – понял вчера, что язык за рамки не уползает. А и сболтну – ничего страшного. Я больной истощенный подросток, склонный к галлюцинациям, так что нефиг тут глазки таращить. Не спорьте, говорите шепотом и уходите, сочувственно переглядываясь.
К тому же такой треп спасал от скуки, которая с утра нарушалась уколами и невкусным завтраком (рисовая каша комками и мутный бурый чай, буэ). Палата была на четверых, а больных в ней был один я. Здоровых, если что, тоже не было. Тетя Таня говорила, что это мне так повезло – обычно в весенние каникулы детки особенно охотно хватают пневмонии с фолликулярными ангинами. Палаты забиваются с горкой, так что пацанам постарше, моего возраста, приходится кровати в коридоре ставить. Но сейчас год был какой-то нетипичный, пациентов остро не хватало. На все отделение приходилось всего три заполненные палаты – одна была забита мелкими пацанами, две девчонками самого поганого возраста. Я раньше думал, что самый поганый возраст у девчонок – двенадцать лет, потом – четырнадцать, а теперь подозреваю, что любой. У этих возраст колебался от восьми до тринадцати, и мое подозрение подтверждалось изо всех сил.