По отъезде гувернантки из замка, что случилось через несколько дней после разговора Лианы с Майнау, придворный священник стал чаще обыкновенного наезжать сюда, он вызвался даже преподавать Лео Закон Божий… Между дядей и Майнау произошла бурная сцена; прислуга утверждала, что от костыля летели щепки – так сильно стучал им гофмаршал по паркету. Но горячность его была совершенно напрасна, так как через полчаса спальня Лео была обустроена рядом со спальней Лианы, и с этой минуты Лиана окончательно вступила в права матери, и в доме все должны были безоговорочно признавать их за нею. Хотя люди в замке и поговаривали между собой, что гофмаршал терпеть не может молодую госпожу, а молодой барон совсем равнодушен к ней, но что в ней за десять шагов видна графиня – этого они отрицать не могли, а потому у них не хватало мужества отвечать ей невежливо. Сначала они, конечно, удивлялись, когда эта «вторая» вдруг неожиданно являлась перед ними, следя за «порядком», но скоро все привыкли к этому и даже брюзгливая ключница беспрекословно отворила кладовые, чтобы новая госпожа с проницательными серо-голубыми глазами могла все осмотреть.
После известного разговора Лиана избегала оставаться наедине с Майнау, да и он не стремился к этому. Ему также не представлялось больше случая удивляться ее взгляду. Даже при самых оживленных разговорах и спорах между ним и придворным священником за чайным столом она сидела так тихо, пристально следя за мельканием иголки в своих красивых руках, что Майнау был убежден: она мысленно проверяет вокабулы[13] Лео или считает куски мыла, выданного ею в прачечную. Он, ненавидевший «немецкую скуку», как смертельный яд, сам, своими руками водворил ее у себя в доме вместе с этой тихой, пассивной особой. Все его работы в парке были окончены, так что ему, как он выражался, целых полгода нечем было заняться в отечестве, и он стал энергично готовиться к отъезду… В его жилах текла бродяжническая кровь Майнау, как сказал он, посмеиваясь, однажды за чаем гофмаршалу.
Старик обиделся и запретил употреблять подобные сравнения. Обмен резкими выражениями пролил свет на события прошлого. Продолжая, по-видимому безучастно, класть стежок за стежком, Лиана представила себе трех братьев Майнау, которые лет тридцать пять тому назад давали немало поводов для пересудов. Они были красивы и богаты, и все перед ними заискивали… Этот старик с безукоризненно завитыми седыми волосами, с покрасневшим от волнения лицом был прав, не признавая в себе бродяжническую кровь. Он, средний из братьев, мог жить и дышать только в придворной атмосфере. Он всегда стремился к высшим целям, как обыкновенно говорила о нем графиня Трахенберг, когда хотела намекнуть на то, что отвергла его притязания… Удачно пристроившись при дворе, он, как ему и приличествовало, женился на равной ему по рождению женщине, «назначенной» ему царствующей герцогиней, и вполне мог сказать, что его аристократические ноги не касались грубой почвы обыденной жизни. Его старшему брату, напротив, рано наскучил свет, он добрался даже до вечных льдов Северного полюса и вел кочевую жизнь вместе с индейскими охотниками. Когда же он появлялся в «родном гнезде на немецкой земле», то своей эксцентричностью и бесцеремонностью приводил в ужас своего брата-придворного. Но одной красивой богатой наследнице все же удалось поймать его в свои сети; он женился на ней и прожил в столице как раз столько времени, сколько было нужно, чтобы после несчастных родов закрыть прелестному созданию глаза, дать при крещении осиротевшему сыну имя Рауль и составить завещание. Тогда он отряс прах со своих ног, и по его поручению германское посольство в Бразилии сообщило на родину, что он умер от лихорадки.
Узнав столько для нее нового, Лиана хотела было пожалеть своего мужа, так рано осиротевшего, но стоило ли? Он был богат, красив, полон жизненных сил и, стремясь к независимости, был до крайности беспощаден к другим. Весь мир со всеми его наслаждениями был у его ног, и в силу своей пылкой натуры он предавался им без разбора. Он сидел возле ворчливого старика, следя за голубыми клубами дыма своей сигары, устремляющимися к окну, к последним лучам заходящего солнца.
– Милый Шенверт! – воскликнул он с комическим пафосом, указывая рукою на открывавшийся с террасы великолепный пейзаж. – Завидный уголок! Именно тебе обязаны мы неутолимой жаждой к странствованию. Дядя гофмаршал и теперь прозябал бы в своей казенной квартире при дворе, если бы Гизберт Майнау остался здесь за печкой!
Придворный священник был прав, говоря, что старик выходит из себя при имени третьего, младшего брата. Так случилось и теперь: заслышав имя Гизберта, старик вздрогнул, но на этот раз неосторожное напоминание не вызвало бурю. Торопливо, точно собираясь в путь, положил он в карман пунцовый шелковый платок и различные флаконы и сказал:
– Пардон, мне пора идти к себе; к вечернему воздуху и к его бесспорной силе мои нервы чувствительны, как мимозы. Но кто может сравниться с ним в силе?.. Да, блаженное время! Я всегда любил французский стиль жизни, а теперь сделался таким сварливым, или скорее насмешником, что нахожу курьезным, когда немецкая подражательность толкает тебя идти по стопам великого дяди… Любезный Рауль, ты перенял много замашек дядюшки Гизберта, думаю, что никто не станет отрицать этого. И так как это тебе нравится, я искренне желаю, чтобы ты держался проложенного им пути, – охота странствовать привела-таки его к истинной цели – к вечному спасению.
– Боже мой, как это грустно! Бедный дядя, он занемог и стал благочестивым, – проговорил Майнау с холодной усмешкой, между тем как гофмаршал, что называется, бил в набат своим серебряным колокольчиком.
Вошел камердинер, чтобы везти его в спальню. Майнау отстранил слугу и собственноручно покатил кресло к двери.
– Ты, верно, позволишь мне оказать дедушке Лео должное почтение, – сказал он вежливо, хотя и очень сдержанно, гофмаршалу, который гордо кивнул ему в ответ.
Потом Майнау закрыл за ним дверь и возвратился к чайному с толу.
Молодая женщина охотнее сложила бы в эту минуту работу и тоже удалилась бы: она поневоле осталась с Майнау одна, с глазу на глаз, и вовсе не желала после остроумных споров его с дядей и придворным священником обсуждать с ним бытовые вопросы, так как он никогда не скрывал своей нелюбви к домашней прозе. Но Лиана не нашла благовидного предлога выйти из комнаты: укладывать Лео было еще рано; мальчик преобразил Габриеля в коня и с громким криком гонял его взад и вперед по ступеням лестницы, ведшей от стеклянной двери в сад. Пододвинув стул ближе к окну, она стала заканчивать пурпуровый цветок кактуса, пользуясь последними лучами заходящего солнца.
– Не страшит ли тебя фантастическая семья, в которую я ввел тебя, Юлиана? – спросил Майнау с улыбкой и, немного помолчав, закурил новую сигару. – Ты видишь, что у дяди волосы становятся дыбом при мысли, что в его жилах есть хоть капля нашей «дурной» крови; он отчасти прав, олицетворяя собой нормы и традиции, и ты со своим невозмутимо-спокойным, очень благоразумным взглядом на вещи сходишься с ним – насколько я успел узнать тебя.
Майнау остановился, как бы в ожидании утвердительного ответа, но Лиана даже не взглянула на него. Она думала, что ей не стоит убеждать его в противном, раз он этого вовсе не желает. Подняв немного голову, она сравнивала только что вышитую тень с общим рисунком. Нежные губы ее были сжаты, а матово-бледные щеки ни на каплю не сделались розовее. При своей необыкновенной миловидности, в эту минуту вторично поразившей пристально смотревшего на нее Майнау, молодая женщина, устремившая на узор взгляд, была безжизненна, как статуя. Он невольно подумал: «Неужели только одна фамильная гордость стала причиной невозмутимости этой замкнутой души?» Но он тут же и обрадовался, что это именно так, а не иначе.
– Какой дивный рисунок! – отметил он, указывая на цветок кактуса. – Я понимаю, что тихая женская натура может до того углубиться в этого рода занятие, что забывает обо всех прелестях внешнего мира. Ты, конечно, едва ли слышала что-нибудь из наших с дядей прений.