Они повернулись, пошли дальше по улице, и у Толика даже запершило в горле – так стало ему обидно. Отец и мать будто и не заметили, что Толик к ним подходил. Глаза у обоих словно пустые, о чем-то там своем думают.
Толик двинулся к дому и вдруг вспомнил, как несколько дней назад забежал он домой со двора – воды напиться. Мама и отец молчат теперь всегда, а тут сидели рядышком. Толик вошел, мама замолчала на полуслове, отвернулась, стала сморкаться и глаза вытирать, а отец папироску в руке крутил – табак из нее сыпался. Пока Толик с графином возился, воду наливал, мама ни к селу ни к городу сказала, что пахнет чем-то, что, наверное, опять соседка тетя Поля сплавила молоко на кухне, и вышла в коридор.
Толик пил воду, косился сквозь стакан на отца. Тот смотрел, уставившись, как бабка, в одну точку, о чем-то думал напряженно и не услышал, когда Толик спросил, где баба Шура. Пришлось повторить громко. Отец встрепенулся, ответил, что ушла в магазин. Толик вышел в коридор, принюхался. Горелым молоком не пахло.
Значит, выдумала мама. Просто так сказала, чтоб из комнаты выйти.
Тогда Толик это просто заметил, а сейчас, когда отец с матерью его от себя прогнали, вдруг все понял.
Вон оно, значит, что…
Обида Толикина разом пропала. Да и какая может быть обида, если тут такое творится!
Ах, мама, мама! Кончилось, значит, твое молчание. И ты вместе с бабкой против отца!
Все-все понял Толик. И тогда, когда вечером сидели они вдвоем у стола и мама плакала даже, и вот теперь, там, на темной улице, над которой летают злые облака, мама отца уговаривает не победить, а сдаться. Сдаться уговаривает на бабкину милость. Еще раз, в последний, может, бабке уступить – уйти из конструкторов в цех, деньги заколачивать…
Толик пришел домой словно побитый, даже баба Шура заметила – не ворчала, как всегда.
Толик забрался с ногами на диван, стал разглядывать сто раз виденный старый журнал, размышляя об этих деньгах. Что, в самом деле, нельзя прожить на эти? Ну трудно, может быть, наверное очень трудно, сто отцовских да восемьдесят маминых не так уж, говорят, много. Но ведь отец и премии каждый месяц приносит. И бабка пенсию получает. Если все сложить, разве мало? Толик знает, что премии и пенсию бабка тратить не дает, прячет, копит неизвестно куда.
Стукнула дверь, пришла мама. Толик поглядел на нее вопросительно, но мама не видела ничего перед собой. Глаза ее на стекляшки походили, на пустые стекляшки.
– Ну? – строго спросила бабка, но даже ей мама ничего не ответила, разделась, медленно, словно загипнотизированная, села на стул.
Баба Шура шебаршила тапками по полу, постукивала кастрюлями, все молчали, и Толику показалось неожиданно, что мама и бабка чего-то ждут. Каких-то известий.
За окном вечерело. Какой-то человек выступал по телевизору, но бабка прикрутила звук, и человек смешно размахивал руками и молча открывал рот. Бабка уселась, и они все трое бессмысленно глядели на немого человека, и каждый думал о своем, и никому в голову не приходило подняться и включить звук.
Вдруг громко хлопнула дверь, и в комнату, держа бутылку, быстро вошел отец.
Толик посмотрел на него и сразу понял, что случилось неладное. Глаза у отца поблескивали, а руки вздрагивали. Он подошел к столу, подержал на весу бутылку с водкой и вдруг изо всей силы трахнул ею об стол. Будто выстрелил. Пробка вылетела из горлышка, бабка вздрогнула, а мама побледнела.
– Ну, – сказал отец, глядя на бабу Шуру. – Радуйся, ваше благородие! Перешел по вашей милости в цех на оклад – сто тридцать плюс премиальные.
И, как был, в пальто и в шапке сел к столу, придвинул к себе стакан.
Толик посмотрел на маму, перевел взгляд на бабку и чуть не заплакал. Вот они чего, значит, ждали! Ну, добились?
Баба Шура вздернула сухонький носик, от страха отошла, набрала степенности и довольная такая стала. Мама тоже порозовела, улыбнулась.
– Нню-ню, зятек, – запела бабка, – удоволил ты меня… Давай чокнемся.
Зашуршала тапками к буфету, принесла себе и маме рюмки. Отец, так и не раздеваясь, всем плеснул. Выпил свое махом, снова налил, посмотрел на Толика.
Поймал Толик отцовский взгляд – и страшно ему стало. Никогда он таким отца не видел. Большой человек, из расстегнутого ворота ключицы видны – как весла, сожмет отец руку, под кожей мышцы словно бильярдные шары ходят, а взглянул вот сейчас – глаза больные и будто зовут. На помощь зовут, будто страшно человеку, будто раненный он смертельно.
Толик к отцу подошел, прижался к нему. Увидел, как жилка на виске у отца бьется, синей гармошкой выпирает. И сердце в отце ухает – как молот по наковальне: ух, ух, ух!
Эх, люди, люди, а еще взрослые! Эх ты, мама!.. Сидишь улыбаешься, порозовела вся, радуешься, что снова в доме лад и удовольствие, и отец – вот он, перед тобой, а сама его не видишь!
А ведь как просто все! Вот пришел к отцу Толик, прислонился – и сразу все услышал. Сразу понял, как волнуется отец. Как гулко сердце в нем грохочет. Как трудно ему, как тяжко…
Плеснул еще отец водки в стакан, влил в себя, не морщась, ничем не заедая, и вспомнил вдруг Толик, как пьяных на улице видел. Идешь, а в снегу человек лежит. Да какой человек – скотина. Мычит, глазами бессмысленно водит, встать хочет – не может. Таких Толик стороной обходил брезгливо. Глядя на них, об отце никогда не думал, потому что отец таким оказаться не мог. Не мог!..
Бывало, выпивал он раньше, сейчас, от бабкиной жизни, выпивал чаще и крепче, но чтобы так, как эти, такого никогда не было. Толик подумал: а вдруг будет? Вот теперь? Сейчас?
Он прижался к отцу, услышал снова биение его сердца, попросил:
– Не надо, пап, не надо!
Отец повернулся к нему. Глаза у него по-прежнему были трезвые и больные.
– Не надо? – спросил он и кивнул. – Не надо!
– Пойдем погуляем, – сказал Толик, – пойдем подышим.
– Подышим! – сказал отец, поднимаясь и пьяно пошатываясь. – Пойдем подышим, а то тут дышать нечем! Духота! Африка!
Мама поднялась, так ничего не понимая, шагнула к отцу, на цыпочки приподнялась, поцеловала. Похвалила будто: мол, молодец, послушница!
Пьяненькая бабка за столом, как в президиуме, встала, с полной рюмкой, довольная, глазками блестя.
– Зятек! – крикнула. – Зятек! Ты пойми: жить-та трудна. Вот помру, погуляете, все ж наследство, а теперя живот подопрем!
Отец шатнулся.
– Провалитесь вы, Александра Васильевна, со своим наследством! – рявкнул.
Но бабка не осерчала, засмеялась дребезжащим смехом. Пришла к отцу целоваться. Он не отстранился, нет, ее поцеловал, тут же, правда, отвернувшись, на пол плюнул. И плюнул, и заругался отец зло, отчаянно даже как-то, будто хоть сейчас, хоть вот этим, хоть после времени и впустую, хотел бабке отомстить.
– Мама, мамаша я тебе, Петя, я не Ляксандра Васильевна, – смеялась бабка, хохотала, прямо покатывалась.
Толик глядел на бабу Шуру и все никак не мог взять в толк, чего она веселится. Хотя ведь у нее не как у всех. Она веселится, когда плакать надо.
Вон отец какой. И прямо стоит, а согнутый. Большой, а под бабкой.
Толика вдруг осенило: да нет, выходит, правильно бабка веселится. Это она победу свою над отцом празднует. Мать всегда у нее под властью была, всегда в рабынях у нее ходила, а теперь и отец.
Они вывалились в коридор шумной оравой, и Толик поддерживал отца, а за спиной смеялась бабкиным смехом подвыпившая мама, и баба Шура тоже что-то кудахтала им вслед. Толик торопился пройти коридор поскорее, чтоб никого не встретить, и радовался теперь, что у них такой темный от мутных редких лампочек коридор. Лампочки в коридоре вкручены маленькие, посмотришь на нее – волосок желтым червячком извивается. Раньше этих червячков Толик не любил, а теперь радовался. У самой двери им встретилась тетя Поля, соседка, и Толик снова обрадовался мраку: он покраснел перед тетей Полей. Пьяного отца Толик не стыдился, ему почему-то было стыдно, что за спиной смеются мама и бабка. Толик тихо поздоровался с тетей Полей, и она ответила больным голосом: