Люди не бывают обмануты — они обманывают себя сами.
В нашем языке нужно было бы слово, смысл которого так относился бы к слову «народ», как «детство» — к слову «дитя»: «народство». Воспитатель должен выслушивать детство, а не дитя; законодатель и правитель — «народство», а не народ. Ведь оно высказывается всегда одинаково, оно разумно, надежно, чисто и правдиво; а народ только хочет, но сам не знает, чего. Вот закон и должен, и может быть словесным выражением всеобщей воли — воли «народства», которую толпе никогда не облечь в слово, но которую человек рассудительный все же слышит, разумный умеет исполнить, а добрый исполняет с охотой.
Какое право имеем мы управлять, — об этом мы даже не спрашиваем: мы просто управляем. Имеет ли народ право свергать нас — до этого нам нет дела: мы просто принимаем меры, чтобы у него не возникло искушения сделать это.
Если бы можно было отменить смерть, мы бы не имели ничего против; а вот отменить смертную казнь будет трудно. Если это случится, нам придется от случая к случаю снова ее восстанавливать.
Если общество отказывается от права располагать в числе своих средств смертной казнью, то люди сами приходят себе на помощь, и вот уже в дверь стучит право кровной мести.
Все законы созданы стариками и мужчинами. Молодые и женщины хотят исключений, старики — правил.
Управляет не сам рассудительный человек, а рассудок и не сам разумный человек, а разум.
Кого хвалят, с тем ставят себя вровень.
Мало знать — нужно еще и уметь применить; мало хотеть — нужно еще и делать.
Не может быть ни патриотического искусства, ни патриотической науки. И то и другое принадлежит целому миру, как все высокое и благое, и то и другое может развиваться лишь благодаря свободному взаимодействию всех ныне живущих при постоянном внимании к тому, что осталось и что известно нам от прошлого.
В целом науки все больше отдаляются от жизни и возвращаются к ней лишь кружным путем.
Собственно, каждая есть только компендиум жизни, она обобщает и приводит в систему внешний и внутренний опыт.
Интерес к наукам, в сущности, возникает только в особом мире, именуемом ученым; если же к этому призывают и остальную публику и сообщают ей некие научные сведения, как то происходит в последнее время, — это только злоупотребленье, и вреда от него больше, чем пользы.
Науки должны были бы влиять на внешний мир, лишь совершенствуя практику; в сущности, все они эзотеричны, и стать экзотерическими могут, только способствуя какому-либо роду деятельности. Иное участие бесплодно.
Даже в тесном кругу посвященных наукой занимаются ради сиюминутных, насущных интересов. Когда толчок дан чем-либо новым, неслыханным или хотя бы просто большим успехом, то всеобщее внимание привлекается к ней, иногда на многие годы; в последнее время внимание это стало весьма плодотворным.
Значительное открытие, гениальное aperçu задают хлопот множеству людей, которые должны сперва узнать его, потом понять, потом обработать по-своему и передать дальше.
Толпа о каждом значительном явлении спрашивает: какая от него польза? Она не так уж неправа: ведь только польза открывает ей ценность всякой вещи.
Истинные мудрецы спрашивают, как вещь относится к самой себе и к другим вещам, и не помышляют о пользе, то есть о применении вещи к чему-то знакомому и необходимому в жизни; другие умы, зоркие, жизнерадостные, опытные и умелые во всяком промысле, отыщут эту пользу.
Лжемудрецы стремятся только поскорее извлечь из каждого нового открытия выгоду для себя, они гонятся за пустой славой, распространяя его, размножая, улучшая, поспешно забирая в руки, а иногда и захватывая заранее, и не дают ничему созреть, тем самым сбивая с толку и запутывая истинную науку и явно омрачая прекраснейший результат успеха — внешнее ее процветание.
Вреднейший предрассудок — думать, будто хоть один метод исследования природы может быть предан анафеме.
Всякий исследователь должен смотреть на себя как на вызванного в суд присяжного заседателя. Его долг — со вниманием следить, насколько полно доложено дело и как доклад подкреплен доказательствами. После этого он приводит к краткому итогу свое убеждение и подает голос, независимо от того, совпадает ли оно с мнением докладчика или нет.
При этом он равно сохраняет спокойствие, голосует ли большинство заодно с ним либо же он остается в меньшинстве; свое дело он сделал, свое убеждение высказал, а над умами и чувствами он не властен.
Однако такой образ мысли никогда не имел силы в ученом мире, для которого важней было, что́ преобладает и господствует; а так как истинно самостоятельных людей очень мало, то толпа притягивает к себе отдельных лиц.
История философии, науки, религии — все показывает, что мнения распространяются всегда во множестве, однако из всех получает преимущество самое понятное, то есть самое подходящее и легкое для заурядного ума. Более того, кто достиг высот образования, должен заранее предположить, что большинство будет против него.
Не будь природа в безжизненных началах своих столь глубоко стереометрична, как достигла бы она жизни, не поддающейся ни счету, ни мере?
Сам человек, покуда его внешние чувства здоровы и служат ему, есть самый точный и лучший физический инструмент, какой только может быть; величайшая беда современной физики в том и состоит, что она разобщила эксперимент и человека и стремится познать природу только через показания искусственно созданных приборов и даже ограничить и определить этим ее деятельные возможности.
Точно так же обстоит дело и с вычислениями. Многое из того, чего нельзя вычислить, истинно, как истинно и многое такое, что нельзя свести к точному эксперименту.
Человек потому и стоит так высоко, что в нем отображается нигде более не отобразимое. Что такое струна и все ее механические деления по сравненью с ухом музыканта? Можно даже сказать: что такое все стихийные явления природы по сравнению с человеком, который должен сначала обуздать и видоизменить их, чтобы потом в какой-то мере уподобить их себе?
Требовать, чтобы эксперимент был универсальным орудием, чрезмерно. Ведь не могли же когда-то представить себе иначе как следствием трения электричество, наивысшее проявление которого вызывается теперь простым прикосновением?
Подобно тому как никто не станет спорить, что французский язык есть совершеннейший и к тому же непрестанно совершенствующийся язык двора и света, так никому не придет в голову умалять заслугу перед человечеством математиков, которые, трактуя на своем языке важнейшие обстоятельства, научились упорядочивать, определять и решать все, что в высшем смысле подчинено числу и мере.
Всякий мыслящий человек, заглянув в календарь или посмотревши на часы, вспомнит, кому он обязан этими благодеяньями. Но пусть даже мы почтительнейшим образом уступим им в собственность пространство и время, все же они сами признают, что нам доступно нечто выходящее далеко за эти пределы, принадлежащее всем, такое, без чего бы им самим не ступить ни шагу: идея и любовь.