В боковое окно, когда там не торчало любопытное лицо, виднелась воинская часть, стоящая на сухом безлесом веретье, длинные казармы, ангары и гаражи, отвалы снега; Миледи когда-то невтерпеж хотелось влюбиться в чернявого горбоносого солдатика, которого она присмотрела однажды на танцах, чтобы абрек увез из дикого угла навсегда. Но парни оказались какие-то тухлые, с дикими взглядами, появлялись в Слободе навеселе, нахально приставали к девчонкам, шарились под платьем, пытались взять силою. Но слобожане-охотники ночью с ружьями неслышно окружили казармы, распахнули окна и дали крутой острастки: если кто из чурок появится в Слободе без дела, тому на свете не живать. Дикая военная орда, не боящаяся офицеров своих, почуяла верную грозу и сразу сникла, присмирела, оставила городок в покое; северных людей на арапа не возьмешь, живо обратают. Но с тем и Милкина мечта погасла…
Миледи сразу заприметила Братилова, но виду не подала, хоть и уставился он глазищами, как волк на поедь. Бомж… Какой это художник? только числит себя в искусстве, дурак. Бегает по Слободе, как заяц, пехает каждому свои картинки по десятке за штуку, столовается в общепите котлетами да щами, в комнате мыши холсты объели, на плечах заношенный свитер, как хомут, уже, поди, спекся от грязи, стоймя стоит. Чего таскался к ней три года, как кот, углы метил, чтобы другим не прихаживать, всех женихов отбил. Ну что зыришься-то, ослеп? Так очки напяль, получше рассмотри, какая я красивая. Да я, только захотеть, каждого могу с ума свесть, во мне каждый пальчик играет, я больших бриллиантов стою, а тебе отдалась, дура, за груздь соленый. Ну так же и было. Зашла запопутье в гости, да посмотреть новые этюды. Сидит Братилов на единственной табуретке и ест грузди; масло постное по усам течет. «Хочешь грибка?» – спросил, не вставая. «А может, и хочу. Ой, так-то грибка тяпаного хочу да с маслом постным».
Вот бывает, что миром внезапно овладевает дикая природная сила, когда всяк, кто подпадает под эту волну, как бы сходит с ума от беспутного звериного желания; и страхи, все остереги сразу куда-то прочь, как пена. Вот и Милку окатило наваждение, подхватило и утопило. Братилов подцепил груздь, откусил чуть и протянул гостье. Еще добавил: «У тебя и губы-то – как сладкие упругие волнухи, что не успел хватить морозец». Милка потянулась ртом к вилке, а была в сиреневом платье с вырезом, и нос Братилова, холодный, как у щенка, ткнулся ей в жаркую грудь. А дальше что говорить?.. Сейчас-то смотришь по телеку, отдают себя девицы за пятьсот баксов, а то и тыщу. А я, дура, распечаталась за половину соленого груздя…
…«У-у, ненавистный! – Миледи состроила обезьянью гримасу и отвела глаза. – Патлатый черт, назюзюкался уже, а теперь смеется. Посмейся мне, пьянь лешева. Нажорется, как свинья, угодит в больницу, и кто за ним ухаживать будет? Никому не нужный человечишко зачем-то коптит на свете».
Миледи упрямо вытянула ладонь из жениховой потной горсти, пошевелила затекшими пальцами… «Боится, что убегу», – счастливо догадалась она и украдчиво, с шаловливым намеком положила ладошку на мужнее колено. Оно вздрогнуло и закаменело.
– Выпьем, Ваня!
Ее зеленые, внезапно набухшие глаза были как гусеницы, а волосы взялись огнем.
– Выпьем, Миледи…
Они подняли бокалы с шампанским.
Застолье очнулось, перестало гудеть и чавкать; словно бы осколки разбитого блюда сами собою потянулись друг к другу и склеились без натуги, без изъяна и трещины, и пламенные розы, до того осиротевшие, пошли по кайме в пляс. Забулькала водка, зазвенели хрустали, заскрипели стулья и лавки; распахнули на улицу дверь, и вечереющий морозный воздух заклубился от порога, прижимаясь к полу. Даже само время, кажется, сдвинулось в горнице, и стрелки отдались назад, и уставшие от еды черева вдруг хватили молодых сил, словно бы гости только-только уселись за стол. Кто-то хрипло заорал: «Горь-ко!» И тетя Маня визгловато подхватила: «Ой, горько-то как, совсем сгорчало! Протухло вино-то, молодые, совсем прокисло! А ну, подсластите!» – «Горь-ко-о!»
У Ротмана оказались шершавые твердые губы, какие-то совсем невкусные. «Теперь-то будет время, научу целоваться!» – игриво подумала Миледи, но, стыдясь гостей, торопливо оттолкнула жениха. Вот тут-то и вступил в свадьбу Братилов и поддал пару.
– Батя, Яков Лукич, ты же капитанил, лихо рулил по морям – по волнам. Так иль нет?
– Так, Братило, так, дорогой мой. Ну тебя к едрене-фене, – отозвался хозяин, тяжело приподымаясь со стула, будто штаны у него приклеились и не отодрать.
– Так почто ты корабль нынче покинул в самую штормягу на произвол ветрам? А ветра-то в зиму дуют самые худые, всякую порчу насылают и людей с ума сводят, и сколько уж доброго народу сошло с панталыку. Говорят, уж в больницы психов не примают…
– А я не кинул вас, дорогой мой. Я твердо стою на капитанском мостике и командую: право руля, – Яков Лукич, по местному прозвищу Яша Колесо, встал во фрунт, приосанился, волосы «взаймы» перекинул с одного бока на другой, прикрывая добрую плешину, но они скомались на сердешном и встали дыбом. Зеленые глазки от задора стали ультрамариновыми, и щеки, как два печеных яблока, набитые зимнею стужею в лесах и рыбалках, забагровели еще пуще. – У меня вот и голос прорезался. Я, бывалоче, на одном берегу реки крикну, так на другом слыхать, баба загодя юбку подымает.
– Это какая-такая баба юбку подымает? Ответь мне? – подскочила супруга, ткнула нарочито указательным пальцем в мужнюю лысину; и так ладно, так звучно получилось, что весь стол грохнул. – Это у тебя подымать нужно вагою, а не бабе.
Братилов понял, что сердечный тост у него отбирают, раз дал слабину и позволил другому голосу встрять в противоречивое течение мыслей. Но он пересилил гам и вскричал:
– Как на Северах поется? Хоть сорок градусов вино, а не прокисло ли оно… И вино прокисает, то-то! – он хмельно потерял нить, но тут же отыскал кончик и потянул шерстяную пряжу. – Сказано, рыжий да рябой – народ дорогой… Выпьем, гости, за невесту, за Миледи Ротман, как теперь она по паспорту. Выпьем, чтобы не падала она в цене, чтобы рыжие кудри не расплетались, а золотые узы не размыкались, чтобы Ротманы распложались… – и вдруг горько, со слезою в голосе вскричал: – Мил-ка-а, выскочила ты за еврея по расчету, и дай Бог, чтобы конь твой не споткнулся на первой кочке и не протянул ноги.
Братилов подцепил на вилку хлебную корку и вдруг на рысях подскочил к невесте, поднес ей эту «жопку» и, откинув двумя ладонями голову и заломив шею, впился жадно в Милкины податливые губы, стараясь выпить ковш с медом до конца. Миледи едва дух перевела, задохнулась от возмущения, налилась краскою, плеснула шампанским в лицо.
– Сволочь же ты, Братилов…
Алексей с улыбкою утерся рукавом свитера и, словно бы нарываясь на драку, протянул:
– Повезло тебе, Ротман. У твоей бабы губы – как грузди. Только потчуйся скорее, до весны не тяни, а то скиснут.
Жених растерялся, не зная подкладки случившегося. И гнев Миледи удивил его. Решил: на то и свадьба, чтобы целовать невесту. Подходят с рюмкою, кланяются и целуют по нраву, иль как приведется. Милка же взглянула на мужа, как на кровного врага, промокнула фатою мокрые глаза; тушь растеклась, и Миледи, сконфузясь, ушла в боковушку, чтобы придти в чувство. Тут подскочила хозяйка, растопырилась в локтях, как клушка над выводком, обхватила широкие податливые плечи Братилова и, не имея сил совладать с мужиком, стала гулко стучать ему в спину кулачком.
– Ты обещал не галить, дьяволина!
– Ну, обещал…
– Так поди и сядь на место. И чтобы я тебя не слыхала.
Хмель забирал Братилова, и он вышел на крыльцо, чтобы освежиться и изгнать дурь. Он воистину не собирался шалить на свадьбе, на корню убивать чужое счастие, чтобы после вся Слобода шепталась по-за углам. Да, собственно, что из рук вон случилось? Чмокнул по пьяни в губы, вот и вся выходка. Еще мелькнуло в сознании: надо бы домой править лыжи, от греха подальше двигать.