– Схватка третья. На башковитость. Теперь, Ротман, наяривай сам. Я жрать хочу.
Вараксин добыл из кармана челюсти, поставил на место и с жаром принялся за еду. Ротман мягко улыбнулся, впервые за вечер приобнял невесту по-домашнему, уже по-хозяйски, что-то шепнул в розовый завиток крохотного ушка; Миледи вспыхнула, заиграла глазами. Любовь такой необъяснимой силою обладает, что из старой вредной карги скоро выкуделивает писаную красавицу, хоть бы и на пять минут.
– Давай, Братилов, напряги извилины. Кто за одну минуту лучше сочинит о невесте. Вроде буриме, да. Есть такая игра. Но тут без условий: ни количество строк, ни жанр не стесняют. Только красота слога.
– Может, хватит?
– Смотри. Я без претензий. Иль струсил, дуэлянт хренов?..
– Братило, давай, не трусь, Братило. Я на тебя ставлю, – завопил Вараксин, торопливо вынув челюсти. Боялся зубы потерять. Стол с непонятным жаром разбился на партии. Всю разладицу принимали смехом, мало понимая потаенного нерва этой игры; она в любую минуту могла вспыхнуть и скинуться в дикую потасовку. Но Миледи слышала внутренние струны этой драмы, и нервы ее сладко трепетали. Боже мой, думала она, я так мечтала прежде командовать парнями, и вот тут схлестнулись из-за меня прямо на свадьбе. Только бы без греха, только бы без крови. Бедный Алеша, как он жалок. И как могла я любить такого отелепыша. Как верно сказано: отелепыш, телепень, раздевулье, дижинь мучная.
Тут Братилов, сжатый соседями, мешковато поднялся с лавки, встряхнул волоснею, как это делают настоящие поэты:
– Миледи, как стакан вина, тебя я осушил до дна…
Миледи вздрогнула от обнаженного смысла слов. Но вида не подала, лишь всхлопала в ладони. Братилов налил водки в граненый стакан, в котором на дне оставалась клюквенная запивка, и залпом выдул.
Настал черед Ротмана. Он прокашлялся, поправил под кадыком атласную бабочку с бриллиантом:
Миледи, жизнь твоя бледна,
Я вижу это в письменах,
Что отпечатались на блюдце.
В подсказках чая и вина
Как важно прочитать то чувство!
Миледи ближе был чувственный гусарский наскок Братилова, но, как музыкальная женщина и нервная натура, как будущая верная жена, она склонилась к стихам Ротмана. Но и неловко было объявлять свои симпатии, ибо Братилов как бы оказывался в полном проигрыше, донельзя униженным. Гостям же было не до тонкости стихов, им уже прискучило это брюзжанье двух мужиков, что зубатились, как дети, словно бы забыли, как следует вести себя в подобном деле: один дал в зубы, другой ответил под микитки, вцепились мертвой хваткой, оседлали по-медвежьи, кто подюжее, пустили юшку, потом ударили по рукам, выпили по косушке – и снова обиды прочь. И неуж из-за бабы можно себе судьбу ломать? ножиком в брюхо иль хуже того – топоришком по виску? Это лишь в старых романах дворяне чуть что хватались за пистоли, ценя жизнь свою в полушку; ну да от безделья что только не втемяшится, какая только блажь не полонит дурную голову. Но все же в прежних поединках была отвага, задор, такая искра отчаянья, от которой занимается смертный костер.
– На твои стихи, Ваня, надо романсы писать. Ты удивительно музыкальный человек.
– А, что стихи! – затоковал Яков Лукич; опираясь на плечо дочери, попытался подняться – и не смог. Рюмка за рюмкою пригнетали старика, отбирали последние силы. Но он хорохорился и, несмотря на всю свинцовую омертвелость рук и ног, имел еще ум ясный. Лицо у Якова забуровело до кумачовой яркости, и любой здравомыслящий человек, взглянув в эту минуту на хозяина, понял бы, что того ждет апоплексический удар, а по-простонародному – кондрашка. – Я этих стихов-то могу тоннами. Мне бы плати, дак я бы всю вашу газетку заполнял, – похвалился он перед зятем. – Вот сейчас сочинил: «Наша Милка – сладкая кобылка, мужика зарежет без ножа и вилки». Ну что, хуже вашего?
– Краше станет, – поддержали гости хором. – Куда краше. Они-то институты пооканчивали, им воля языком молоть. Нам сколько надо назьма перелопатить, чтобы копейку заробить. А они не надсажаются, не-ет.
Свадьба пошла по новому кругу, и молодых опять позабыли. Братилов в одиночестве наливался вином, не понимая, зачем он еще сидит тут. Ведь по всем статьям промахнулся художник; ему бы слинять, от стыда сгореть или лучше того – пустить все на смех, но он как бы замкнул свадьбу на свою персону и собирался вроде бы эту злополучную игру довести до занавеса. Но господин хмель одолел буйную головушку, и давно не принимавший вина Братилов в какой-то миг потерялся, уронил голову на руки и забылся. Ночью его растолкал Вася Левушкин, завел в ту злополучную кладовую, уложил на лавку и прикрыл тулупом.
* * *
Утренний сон и богатыря свалит. Пошатываясь, разбрелся народишко по Слободе; целовались, обнимались, клялись в верности и дружбе, после на заулке еще долго табунились особенно крепкие, как будто привязанные вервью к дому Левушкиных, никак не могли отстать от бутылки. На Северах ночь долгая, едва развиднелось, чуть снега посерели, значит, на работу пора сбираться. И Яков Лукич до рассвета не давал слабины, все на молодых равнялся, а после упал на диванчик и стих. Вот пора и молодым разбирать постель, разговляться, сливки снимать, приноровляться да примеряться, а к утру и простыни вывешивать на посмотрение да похваляться девической чистотою. Ну, это прежде гордились, а нынче-то девчонке распечататься – как цигарку выкурить: ни оху – ни вздоху; коя, может, и припечалится чуток, да с новым днем и скоро забудет о потрате. «Всяка девка бабой станет, дак чего годить да убыточить?»
Иван, будто чугуном налитой, одиноко сидел за расхристанным столом, вымученно, пусто глядя пред собою, и уже смутно сомневался, а стоило ли надевать хомут, стоило ли снова впрягаться в семейную телегу? Ведь было, тянул обоз по ухабам, да на десятой версте и оборвались все оборки, поломались все копылья. И вдруг снова не повезет? Слышал, как Миледи в своей девической комнатке всхлопывает простынями, шелестит наволочками и скользким розовым одеялом, взбивает подушки. Тем временем Ротман, вроде бы беспричинно, все мрачнел и мрачнел. Подошла Миледи, ласково обвилась руками за шею.
– Не пойду в примаки! – вдруг угрюмо объявил Иван.
– Хочешь, я тебе Мендельсона сыграю, как живой воды отопьешь.
– Одевайся, пойдем ко мне, – отрывисто настаивал Ротман. Дом Левушкиных оставался ему случайным, похожим на постоялый двор; сюда Милка водила парней, и все пропахло чужим потом.
– Ваня, не огрубляйся. Наша первая ночь, ты мне чуток понорови, а там, как пожелаешь.
– Машина любит смазку, а баба ласку. Уступи ей, Ваня, – подъехала на цыпочках теща. – Оставайтесь, куда пойдете? Кровать направлена, на крючок запритесь, и никто не потревожит. Я у дверей отца сторожить поставлю, чтобы пьяницы с утра не толклись. Давайте, дети, баиньки, – ласковыми словами выстилала Ефросинья путь молодым до кровати. – Оба не питкие, тверезые, можно и детишку застряпать.
– Мама, будет тебе.
Ротман накинул на плечи кожан, неуступчиво стоял у порога и всем видом показывал, что пререковы бесполезны. Он сразу хотел подняться над женою, чтобы после не возникало споров, кому верховодить. Лицо от долгого гулянья счернело, и шрам на лбу, наподобие молочного месяца-молодика, белесо набух. Миледи покорно пошла попрощаться с отцом. Яков Лукич не храпел, как обычно. Лицо заострилось и в обочьях, и в открылках носа покрылось пеплом. Миледи потрогала лоб и, ожегшись, завопила на весь дом:
– Папа умер!
– Да будет тебе молоть, девка. Только, кабыть, песни пел.
Фрося подскочила к благоверному, прислонила ухо к груди, сердце не ковало; дернула за руку, кисть безвольно упала. Притащили зеркало с комода. Прислонили к губам, но дух не испарялся; знать, Яша Колесо уже выруливал решительно к Небесам. Фрося, еще не веря, поднесла зеркало к самым глазам, но потины не увидала и сразу запричитала: