— Ах ты, подлюга, — говорил ему Дауэрлинг, — рассчитывал небось, что меня — на фронт, а сам смоешься? Ошибаешься, паразит! Думаешь, я отправлю тебя в часть, чтобы тебя там поскорей пристрелили? Нет, мерзавец, останешься при мне как миленький. Да я из тебя лучше ремней нарежу, но от меня ты не уйдешь! Я тебе ни днем, ни ночью передыху не дам, ты еще меня запомнишь. Что молчишь, дубина стоеросовая?
Бравый солдат Швейк отдал честь и с улыбкой ответил:
— Так точно, господин прапорщик, вы мне теперь ни днем, ни ночью передыху не дадите, чтоб я вас запомнил, я так понял.
— Ты еще и смеяться, болван! — расшумелся Дауэрлинг. — Ну погоди, сам увидишь, куда нас теперь из-за тебя заткнут. Ладно еще гранаты и шрапнель над самой головой, так ведь на воздух, чего доброго, взлетим!
Дауэрлинга затрясло, как в лихорадке.
— Подумаешь, — неожиданно отозвался Швейк, — так точно, взлетим на воздух и конец. Ахнуть не успеем, господин прапорщик!
— Что делать-то, Швейк? — вдруг заскулил Дауэрлинг.
— Осмелюсь доложить, знать не знаю. Война есть война, на одного офицера с денщиком больше или меньше — для мировой войны никакого значения не имеет. Снаряд жахнет — и нет нас с вами, господин прапорщик!
Швейк снова улыбнулся, чтобы подбодрить Дауэрлинга, которого бил озноб в углу вагона.
— Я тебе еще покажу, где раки зимуют, — ворчал прапорщик, — я тебя, рожа, научу, как меня в окопы загонять.
Подсев к окну, он стал обозревать галицийские равнины, покрытые могилами и крестами, — путевыми вехами империалистической политики Австрии.
На одной станции миновали дерево, на котором висел крестьянин-русин и двое его детей, мальчик и девочка. Внизу болталась бумажка с надписью: «Spionen»[108]. Висели они уже долго, лица почернели. Повешенный мальчик смотрел в лицо сестричке.
Швейк буркнул, что детей-то, наверное, все-таки по ошибке повесили, за что Дауэрлинг съездил ему по физиономии слева и справа, в бешенстве заорав, что пора изничтожить всю преступную славянскую банду, чтобы мокрого места от нее не осталось, а когда они прибудут в Россию, он первым будет вешать детей, дабы стереть с лица земли все славянское племя.
Он до того остервенел, что слюна у него изо рта потекла прямо по мундиру. И без всяких там судов! Всех подряд на виселицу! Славян сперва вешать надо, а уж потом жалеть! В приступе безудержного героизма Дауэрлинг оплевал все окно.
Из окошка вагона открывался все тот же невеселый вид на сожженные деревни, вырубленные леса, покореженные окопами поля, и всюду кресты, кресты, кресты. Такой была вся Восточная Галиция.
В Каменце Дауэрлинг выпил коньяку и решил проверить, все ли консервы на месте. Спьяну он не мог сосчитать и трех банок и пошел по вагонам, размахивая казенным револьвером и грозясь расстрелять всех подряд. Вернувшись в свой вагон, он тут же уснул.
Спал и бравый солдат Швейк, а когда проснулся, они уже стояли за Каменцем, и за окном раздавался срывающийся звук трубы и команда:
— Все из вагонов!
У Дауэрлинга раскалывалась голова, его мучила страшная жажда. Все засуетились, перестали петь «Wann ich kum, wann ich kum, wann ich wieder, wieder kum».
Капрал выгонял солдат из вагонов и кричал, чтобы пели «Und die Russen müssen sehen, dass wir Österreicher Sieger, Sieger sind»[109]. Его никто не поддержал. Ружья ставили в пирамиды, выстраиваясь вокруг.
Там, впереди, за холмами стоял гул пушек, за дальним лесом поднимался дым над горящей деревней.
Дауэрлинга вызвали на совещание офицеров рот и маршевого батальона. Капитан Сагнер сообщил, что ждет дальнейших приказов, так как железнодорожное полотно повреждено и дальнейшее продвижение невозможно. Ночью русские перешли реку и наступают на левом фланге. Много убитых и раненых.
Дауэрлинг не сдержался и вскрикнул, как будто ему на мозоль наступили:
— Господи боже мой!
Возглас был подхвачен громом канонады. Земля дрожала, и собравшиеся менее всего походили на героев.
Капитан Сагнер раздал всем карты и как командир маршевого батальона призвал офицеров строго выполнять его приказы. До сих пор нет известий, где находятся русские. Надо быть готовыми ко всему. Проинструктировать рядовых и быстро отслужить полевую обедню. Священника пригласить из 73-го полка.
Дальше капитана Сагнера занесло куда-то не туда: русские, мол, совсем рядом, скорей бы уже пришел приказ об отступлении.
Стояла тишина. Офицеры помалкивали, боясь неосторожным словом накликать из-под земли шеренги «землячков» со штыками.
В воздухе висела неопределенность. Наконец капитан Сагнер заявил, что в данном случае не остается ничего другого, как выставить «vorhut», «nachhut» и «seitenhut»[110], и на этом отпустил офицеров, чтобы через несколько минут собрать снова на полуразбитом вокзале.
— Господа, — торжественно обратился он к ним, — я совсем забыл: а троекратное «ура» в честь государя императора?
Раздалось «Hoch, hoch, hoch!», все разошлись по ротам.
Через час прибыл фельдкурат из 73-го пехотного полка. Толстый, пышущий здоровьем и неуемной энергией дядька так и сыпал шуточками и вообще, казалось, был настроен на варьете с непристойными танцами. Пока собирали походный алтарь, он обозвал всех помощников «свиньями». Его проповедь — разумеется, по-немецки — была посвящена тому, как это прекрасно и возвышенно — отдать жизнь за его величество императора Франца-Иосифа I.
Грехи всем были отпущены, оркестр заиграл «Храни нам, боже, государя», впереди пылали деревни, гремела канонада, а позади все было усеяно маленькими деревянными крестами, на которых ветерок изредка покачивал австрийские фуражки.
Прибежали вестовые от командира маршевого батальона, и раздались приказы выступать.
Канонада приближалась. На горизонте расплывались облачка от разорвавшейся шрапнели, гул орудий набирал мощь. Бравый солдат Швейк как ни в чем не бывало шел за своим хозяином с одним-единственным чемоданчиком в руках — остальные были забыты в поезде.
Дауэрлинг ничего не замечал, его лихорадило. Время от времени он прикрикивал на своих солдат:
— А ну, вперед, вы, свиньи, собаки!
И все грозил револьвером одному подагрику, старому ополченцу, страдавшему ко всему прочему еще и грыжей. За столь вопиющую провокацию его признали «kriegsdiensttauglich ohne Verbrechen»[111].
Это был немец, крестьянин из Крумлова, до которого никак не доходило, какое отношение имеет его грыжа к сараевскому убийству, хотя в армии ему внушали: самое что ни на есть прямое.
Он все время отставал, и Дауэрлинг безжалостно подгонял его, грозясь пристрелить на месте.
В конце концов подагрик остался лежать на дороге, а Дауэрлинг, пнув его ногой, бросил:
— Du Schwein, du Elender![112]
Канонада ширилась, грохоча уже по всему фронту — не только спереди, но и со всех сторон. Справа вдоль дороги поднималась над равниной пыль: резервные колонны двинулись на помощь передовым частям.
К Дауэрлингу подошел белый как мел кадет Биглер:
— Подмоги просят, — сказал он тихо, — придется идти.
— Осмелюсь доложить, — вмешался из-за их спин Швейк, — да они из нас фарш сделают.
— Тебя, дурак, не спрашивают, — огрызнулся Дауэрлинг. — Тебе бы только отделаться побыстрее и валяться где-нибудь на поле застреленным, рылом в землю, лишь бы ничего не делать. Это у тебя не пройдет. Добраться бы до укрытия, а там я тебе покажу, почем фунт лиха!
Они поднялись на вершину холма. Пришел приказ:
— Einzeln abfallen![113]
— Ну вот и все, — сказал бравый солдат Швейк.
Похоже, он был прав. Равнина была изрыта траншеями, тянувшимися куда-то к лесу, где земляные насыпи повторяли ход окопов. В воздухе свистело и жужжало. Шрапнельные облачка плыли почти над их головами, издали доносилась ружейная стрельба и пулеметное «та-та-та-та-та!».