— Цыцте вы, что растрещались сороки!
Остановился, неторопливо поворачивая крепкое, по-стариковски румяное лицо, поглядел солидно в одну сторону, в другую, сурово округлил глаза. Оравшая более других, простоволосая, драная бабенка, встретившись с ним взглядом, забоялась и присела за калитку.
Купец наставительно сказал:
— Кучума, сибирского хана, наши побили, и ханство сибирское под московскую руку стало.
Оправил сухой рукой богатую бороду, откашлялся и зашагал, закидывая далеко вперед толстенный, суковатый посох. На него и опереться надежно, и им же можно по голове кого погладить, ежели к тому случай выйдет.
Бабы молчали. Правда, когда купец свернул за угол, одна все же спросила:
— Это какой Кучум? — и прикусила губу.
Другая махнула рукой: какая-де разница, Кучум он и есть Кучум. На том бабий переполох кончился.
В то же утро с Лобного места на Пожаре объявили о победе над ханом сибирским. А на другой день в Москву торжественно ввезли многочисленное Кучумово семейство. Жен, детей, дядьев и братьев. Пленников везли на изукрашенных коврами и шкурами телегах, впереди на коне, покрытом серебряной сеткой, ехал победитель Кучума, воевода Воейков.
Поезд медленно продвигался по улицам сквозь толпы москвичей, стоящих по всему пути. Вот была людям забава! Чтобы лучше разглядеть пленников, иные притащили с собой лестницы, приставляли их к избам и, оттаптывая друг другу руки, залезали повыше. Блестели любопытные глаза, алели лица, и головы, поворачиваясь за проезжавшими телегами, клонились как под ветром. Пристава и ярыги теснили людей к заборам, орали, надсаживая глотки, но толпы напирали. Иные лезли чуть ли не под колеса поезда. А колокола, распаляя страсти, все били и били, все кричали о победе.
Кучум упрямо противостоял Москве и, хотя его дело было безнадежно — российские остроги крепко стояли на сибирской земле, — сильно досаждал московской власти. Воевода Воейков вцепился в Кучума насмерть и шел за ним день и ночь. Упрям был Кучум, но кремнем был и воевода. Россияне утопили на одной из переправ обоз, но преследования не остановили и достигли войско хана на Оби. Прижали к реке и, обложив, как волчью стаю, бились от восхода солнца до заката. Воейков сам бросился в сечу, получил две раны, но Кучум был сломлен.
В последнюю минуту хан в лодке с тремя воинами ушел вниз по Оби. Войско его легло на приобском лугу.
Гарцуя по Москве на добром коне, воевода Воейков в седельной сумке вез письмо Кучума. Это был ответ на предложение покориться и ехать с миром к российскому государю. Кучум писал: «Не поехал я к государю по его государевой грамоте своею волею в ту пору, когда был совсем цел, а теперь, за саблею, мне к государю ехать не почто. Я еду в ногаи». Воейков знал и весть о том вез, что ногайцы Кучума зарезали. Конь воеводы печатал шаг. Серебряная сеть рассыпала слепящие искры.
Воеводу ждали милости государевы, и лицо его цвело улыбкой и торжеством. Он сидел на коне плотно, и чувствовалось, что он и гибок, и увертлив, и силен. Хороши были покатые его плечи, при каждом шаге добро кормленного коня подававшиеся вперед, ровна и по-особому осаниста шея, надежна рука, чуть поигрывавшая у седельного крыла затейливой плетью. Народ московский жадно смотрел на Воейкова, разглядывал пленников. Ханши и дети ханские в мехах, в чу́дно расшитых золотом, серебром и бисером одеждах были на московских улицах как птицы из райского сада. Лица у пленниц, однако, до глаз были закрыты платками и опущены. Непрестанно били барабаны, и литавры рвали душу нестерпимым лязгом. Преградив путь, пристава завернули поезд к Кремлю.
В грохоте и победных, надсадных криках у Кремля, на замшелых камнях паперти торчавшей кукишем из земли стародавней церквенки, молча сидел юродивый. Мерклыми глазами смотрел на толпившийся народ, на поезд с пленниками, на геройского воеводу. Спускаясь с груди юрода на ржавой цепи раскачивался, будто отсчитывая быстротечное время, крест в пуд весом. Босые ноги юрода были вытянуты вперед, потрескавшиеся пятки чернели шрамами лопнувшей кожи. Он плакал.
Поезд втянулся под арку кремлевской башни. Колокольный бой набрал большую силу. Юрод склонил голову ниже. Но ежели для юрода в опущенных плечах, скорбно брошенных руках, поникших головах пленников была только боль, то Борис, встретивший поезд с ханским семейством на выходном крыльце царского дворца, увидел другое. Сибирь обещала богатый пушной и рудный промысел, дорогу к далеким китайским городам, да и не только к китайским, но и в Бухару, Хиву, Персию и еще дальше и дальше. Великое будущее угадывалось царем в Сибири, и, воочию убедясь, что упрямый Кучум побежден и путь на восток отныне открыт, он ликовал.
Кони втянули телеги на придворную площадь и стали. Царь заложил руки за спину и крепко сплел пальцы, что всегда свидетельствовало о его хорошем настроении и добром самочувствии. Борис чуть-чуть, упруго покачивался на носках. Да, этот день был долгожданен и оттого особенно радостен.
Василий Шуйский, заметив цареву радость и желая досадить Борису, сказал:
— Ногой да и на самый краешек ступили на земли Кучумовы. — Вздохнул: — Охо-хо… Дабы утвердиться — многое надобно. Воейков-то молод… Ишь как возгордился, а то неведомо воеводе, что не один живот положить придется за земли те.
И этим притворно-страдательным «охо-хо» Борис почувствовал себя оскорбленным. Он поворотился к Шуйскому, сказал резко:
— А ты, боярин Василий, видать, поговорку забыл: «Дай только ногу поставить, а весь-то я и сам влезу».
Василий понял, что слово брякнул не подумав. Забормотал что-то, оправдываясь, но Борис слушать не стал, повернулся и вошел во дворец. Василий суетливо поспешил следом, а сев за праздничный стол и подняв кубок за победу и здравие воеводы Воейкова, заговорил длинно и витиевато. И все поворачивался, поворачивался к Борису, сыпал похвалы и выражал радость. Рукав собольей шубы сбился у боярина к локтю, обнажил тяжелое, ширококостное запястье, и видно стало, что такой руке больше пристало не воздушный, тонкого стекла кубок держать, но топор. Ан боярину такая догадка была невдомек, и он все красовался и бахвалился. Борис, однако, на него глаз не поднимал. Пальцы царя мяли и комкали край парчовой скатерти. Кровь стучала в голове у Бориса, в затылке тупо ломило. Он закрыл глаза. Это был совсем другой человек в сравнении с тем, что стоял на дворцовом крыльце. В том выглядывало воодушевление и торжество, в этом — бесконечная утомленность.
Боярин Василий, взглянув на царя, поторопился закончить витиеватую речь.
Борис прикрыл глаза связкой пальцев и так застыл, словно отгородившись от взглядов и голосов.
Сибирь была большой, но не единственной заботой царя. Всегдашняя опасность грозила Москве с юга. Как страшное наваждение, маячили за дикой, ковыльной степью минареты Крыма. В любой час можно было ждать татарского набега. Борис хорошо знал коварство крымского хана и отправил к нему верткого, умелого в посольских делах князя Барятинского. Князь держался на Москве особе. Открытой дружбы ни с кем не водил, но и не чурался людей. Был он начитан более многих, знал восточные языки, характером был тверд. Смолоду в дикой степи посекли Барятинскому руку, но зато второй владел он вполне, и с уверенностью можно было сказать — в бою смог бы постоять достойно. Перед отъездом царь имел с князем долгий разговор. Барятинский был из тех людей, что и себе, и другим, не подумавши, не позволяют слово сказать. В разговоре был он сдержан, в поступках нетороплив, но, коли круто приходилось, смелости ему было не занимать. Оттого-то царь и выбрал Барятинского для посольского представительства в Крыму. Так решил: на дерзость хана дерзостью же отвечать надо и то, может быть, его сдержит. А Барятинскому сказал:
— С волками, князь, жить — по-волчьи выть либо съедену быть.
У Барятинского на те слова у глаз обозначились морщины, и все. Он свое знал, и Борис в него верил. Когда князь, поклонившись, пошел из тронной палаты, четко отбивая каблуками шаги по гулкому каменному полу, Борис, глядя в его прямую спину, подумал: «Таких бы слуг России побольше». Пользуясь вестями из Крыма, Борис знал: князю приходится круто, однако при ханском дворе с ним считаются и российские интересы Барятинский отстаивает твердо. Но как ни ловок был князь, Борис понимал, что лишь его усилиями Крыма не сдержать.