Литмир - Электронная Библиотека

Тотчас по его отъезде поляков отделили от казаков, стрельцов и мужиков и увели по заснеженной дороге в глубь леса. Полякам князь даровал жизнь. Об иных же сказал:

— Смерть.

Вот оно, царское слово. Далеко ведь сказано-то было. В Москве. В тиши палат каменных, да и негромко, а как по Руси разнеслось?..

Тысячи мужиков русских легли на снег. Э-хе-хе… Перекреститься лишь, а? Перекреститься…

Но и это было не все. Слово царское, загремев, долго не утихает на Руси, а все перекатывается, перекатывается, как гром, дальше и дальше летит.

Казнив тех, кто оружно против московского войска выступил, взялись за иных, хотя бы и не державших его в руках. В вину вменялось им то, что они присягнули царевичу Дмитрию. А так как волость Комарицкая вся царевичу присягнула, то весь же ее люд подлежал казни.

Сидя в своем шатре, Федор Иванович Мстиславский рассудил:

— Стрельцы московские не надежны в том деле…

Воеводы стоя ждали его слова. И он сказал так:

— Татар касимовских, считай, полтыщи у нас. Комарицкую волость, яко воровскую, отдать им на разграбление.

Кое-кому из воевод стало не по себе, ибо понятно было: эти не пожалеют не токмо мужей, но и жен, и беззлобивых младенцев. Да так оно и сталось: Комарицкую волость выбили от человека до скота.

Но да не только эти вороны людей рвали. Нашлись умельцы и среди московских стрельцов. Сенька Пень, качаясь на нетвердых, пьяных ногах, сказал, подойдя к стрельцам, сидевшим у костра:

— Во, саблю иступил… Мужики, комаричи, костяной народ… — И вытянул до половины из ножен саблю.

Старый дружок Арсения Дятла, стрелец с серьгой в ухе, не поворотив к нему лица, ответил:

— Бога побойся. Чем хвастаешь? — Добавил: — Что-то в сече не видно было тебя.

Но Сенька Пень вдвинул саблю в ножны, выругался похабно и пошел меж костров, шатаясь.

Комарицкая волость лежала мертвым телом. Поутру, в рань, едва только рассвело, Федор Иванович, в окружении воевод, выскакал на коне на высоко поднимавшийся над окрестностями холм. Глазам открылась широкая даль. И по одну руку, и по другую видны были дымы догорающих деревень. Мстиславский уперся руками в обитую алым бархатом луку седла и долго оглядывал окоем. Над головами стоящих на холме летело воронье. Орало. Видать, радовалось: мертвечины, мертвечины-то подвалили ему эти, гарцевавшие на кониках, куда как с добром. Воронью за то спеть бы им по-соловьиному. От благодарной утробы. Но воронью не дано соловьями петь, и, знать, вот так, хриплым горлом, благодарность свою оно выказывало. И дымы ли эти — оно и боярину дым пожарищ, глаза ест, — или крики воронья, угрюмая хмурость, что напахнула в лица стоящих на холме, а может, все вместе — и дымы, и крики, и хмурость, — но только что-то тревожное родило в мыслях Федора Ивановича: «Надо отходить. Отходить непременно, иначе будет худо».

В тот же день, совещаясь с воеводами, Мстиславский сказал:

— Впереди у нас Путивль с вором за каменными стенами. По одну руку Кромы с предавшимися ему казаками, стрельцами и мужиками. По другую — Чернигов. И там воры.

Мстиславский обвел глазами воевод. Те молчали.

— Мы, — сказал Федор Иванович, — в мешке.

На это никто возразить не мог. Оно так и было. И, выждав малое время, князь определил:

— Надо отходить.

И опять промолчали воеводы. А Федор Иванович сказал не всю правду. Да он даже половины ее не сказал. Правда была в том, что сомнения, бередившие душу боярина с того дня, как он вышел с войском из Москвы, не только не рассеялись, но, напротив, усилились, несмотря на одержанную победу.

Причины тому были.

Сразу же после того, как князь был ранен поляками, царь Борис прислал к нему чашника Вельяминова-Зернова. С ним прибыли для лечения княжеских ран иноземный медиум и двое аптекарей. Больше того, чашник Вельяминов, войдя к раненому воеводе, обратился с речью, которой Федор Иванович никак не мог ожидать.

— Государь и сын его жалуют тебя, — сказал Вельяминов, — велели тебе челом ударить. Да жалуют и тем, что велели о здоровье спросить.

Князь растерянно слушал торжественные слова, значение которых он, давний боярин, отчетливо понимал.

— Ты то сделал, — продолжал чашник, — Федор Иванович, помня господа и крестное целование, что пролил кровь свою за бога, пречистую богородицу, за великих чудотворцев, за святые божьи церкви, за всех православных христиан, и ежели, даст бог, службу свою довершишь и увидишь образ спасов, пречистые богородицы и великих чудотворцев, и царские очи, то тебя за твою прямую службу пожалуют великим царским жалованием, чего у тебя и на уме нет.

Думный Федор Иванович Мстиславский знал: такие слова передают только воеводе, одержавшему невиданную победу. Он же не только победы не одержал, но был смят и согнан с поля, на котором сражался. Ан вот же он слышал их. И кланялся, кланялся ему гость из Москвы. И как ни слаб был в ту минуту Федор Иванович, но сил достало уразуметь: «Растерян, напуган царь Борис, коль слова незаслуженные шлет. Растерян… Так чего же ждать от слабого царя?» И речь, которая должна была ободрить князя, лишь смутила его, всколыхнула сомнения. И в который раз подумал он: «Как быть? Между глыбами стою, зашибут. Ох зашибут!»

Откинулся на подушки в изнеможении, но сказал чашнику, что страдает от полученных ран. А страдал-то от душевной сумятицы.

Да и иные мысли тревожили князя. Ведомо было, что, утомившись походом, многие дворяне без спроса у воевод уходят из войска по домам. «Да так ли это? — засомневался князь, услышав об усталости. — Поход-то был не долог. Отчего утомление сие?» И так как сам в сомнении был постоянном, то и ответил: «Устают души». И, вспомнив и одного, и другого, об ком сказали, что отъехал-де по делам домашним, мысленно определил: «А дворяне-то те неглупые люди. Ни того, ни другого дураком назвать не могу. Да и не слабы они телом, чтобы об усталости говорить. Сильные мужики. Здесь иное». И спросил себя: «А я почто голову вперед высовываю?»

Случилось еще и то, что застава стрелецкая взяла на дороге казака. В том ничего особого не было — люда разного по дорогам шаталось много. Хватали таких беглых да, и не спрашивая, кто, откуда и почему на дороге оказался, вешали. А этого спросили. И казак, видать смерти убоявшись, сказал, что он послан царевичем Дмитрием в донские пределы, дабы призвать вольных людей царевичу на подмогу. За казака взялись покрепче, и он на пытке показал, что таких посланцев много, и на Дон, и в Сечь, и по другим местам. И показал еще, что посланы они созывать людей к Путивлю в войско царевича.

Казака приволокли к воеводе. Из саней, полуживого после пытки, бросили к ногам. Федор Иванович увидел, что казачишка слабенький, такой слово тайное хранить не умеет и, по всей видимости, показал правду. И, глядя на лежащего мешком пленника, сказал себе: «Наше войско слабеет, а вор новые силы поджидает. Этого вот поймали, но другие-то дойдут и, думать надо, приведут за собой кто знает сколько ворья». Было, было, над чем размыслить.

Вот он и сказал воеводам:

— Отходить надо.

И так как князю никто не возразил, а может, и не хотел возражать, потому что в головах воеводских те же мысли, что и у Мстиславского бродили, то решено было единодушно: отойти. И войско московское попятилось по разбитым вконец дорогам, словно калека, припадающий на обе ноги.

…Мнимый царевич, узнав, что войско московское отходит от Рыльска, немало тому удивился. Да вначале и не поверил, переспросил:

— Как отходит?

Ему ответили, что уползает всей громадой: конной, пешей и с обозами. Это было как диво. Положение мнимого царевича было более чем худо. Большая часть поляков ушла с Юрием Мнишеком, казаки, оставшиеся в его лагере, были ненадежны. Да и осталось-то их горсть. Казалось, в сей миг ударь московская рать — и конец царевичу, и он, понимая это, собирался бежать в Польшу. А тут на тебе — войско московское отошло.

Царевич повелел служить благодарственный молебен. В Путивле ударили в колокола. Медные голоса заговорили над городом:

150
{"b":"173949","o":1}