Литмир - Электронная Библиотека

Смута же была в душе князя оттого, что, ставя его во главе войска, царь Борис подал ему надежду — в случае успеха ратного дела он выдаст за него свою Ксению, с Казанью и северской землей в приданое. И даже не брак, который мог состояться, но только лишь предложение это многое меняло в сложившемся на Москве положении князя Мстиславского. Одно было — князь, обиженный царем Борисом, да так, что рода продолжить не мог; и вовсе другое — он же, Мстиславский, но возможный зять царев.

Не мешая князевым думам, услужающие люди накрыли на стол. Федор Иванович поднялся во весь огромный рост и с истовым лицом перекрестился на иконы в углу. Сел.

Ему подали кубок. Он принял его тяжелой рукой, поднес ко рту, но сделал лишь глоток, поставил кубок на стол, да так и застыл с рукой на витой и высокой ножке серебряного с чернением кубка.

Многое надо было князю обдумать и многое решить.

Первый боярин в Думе, воевода, водивший рать московскую в ливонские земли на шведа, Федор Иванович был многоопытен и знал, что иным на Москве и в мысли не входило. Знал и то, что на Руси сильными людьми всегда много карт разыгрывалось, и карт разных. То повадка была старая, великокняжеская, шедшая от тех времен, когда каждый из князей на отчем княжестве сидел и своего добивался. Ломали ту повадку, рубили с кровью, с мясом, ан нет — то, что от веку было, не просто изживалось. Все одно себя выказывало — не в том, так в ином. Гордыня, лютая гордыня поднимала роды, толкала их вперед других выскочить.

Князь усмехнулся, отрываясь от мыслей о древних родах и, подумав, что куда там роды древние — проще на бабу русскую взглянуть: потерпит она, коли иная Евина дочка, бабьей статью более наделенная и нарядом лучшим украшенная, на дорожке узкой ей встретится? Нет, подумал, не потерпит. Столкнет.

Сморщил губы.

Уверен был князь и в том, что дело царевича Дмитрия не случайно возникло, не вдруг и не по глупой затее пустого человека, но обмыслено гораздо и с коварством. «Ковы, ковы куются делом сим, — подумал князь, — путы железные».

Ему, первому на Москве боярину, давно и прочно стоящему на вершине власти, была понятна давняя мечта российская — пробиться к Балтике. Да он и сам войска водил воевать море и знал, сколько жизней русских за эту мечту положено. На юге воевать море — надежды не было. Там Крымское ханство стояло прочно. А на Балтике, где вечно дрались за жирный кусок и ганзейцы, и литовцы, и шведы, и поляки, в чужой сваре можно было и России свое ухватить. Но понимал он и то, что сколь мощно и сильно напирала Москва на столь желанные для нее прибалтийские земли, столь же упорно и с неменьшей силой оттесняли ее те же ганзейцы, литовцы, шведы и поляки. Но это была только одна сторона представлявшейся ему игры.

Была и другая.

Не прыток был князь в речах в Думе, но разумом и памятью господь его не обидел. Сидел он на лавке перед царем и боярами в Грановитой палате, занавесив глаза густыми бровями, однако все видел, в каждое слово вникал, подмечал многое, чего другие пропускали в многоречивых излияниях, в спорах бездельных, в препирательствах пустячных. Глыбами откладывались в памяти князя и слова, и дела. И не случайно, подняв кубок с вином, подумал он, как прытка московская баба, как непримиримы московские древние роды. Отхлебнув из кубка в другой раз, он соединил в единое целое упорное и мощное желание прибалтийских держав оттеснить Россию от прибалтийских земель и московскую свару боярскую. А посредине поставил дело царевича Дмитрия, решив без сомнения, что двумя сторонами оно рождено и двумя же сторонами поддерживается. «А где же мое место? — спросил себя князь. — Где? Вот тебе и зять царев, — подумал. — И лестно ли такое предложение Борисово? Как бы между глыб этих не зашибло!»

Отодвинул блюдо с мясом. Отставил кубок. Поднялся. Ему подали шубу. Князь оборотился к иконам и, как давно не бывало с ним, слово за словом, отчетливо выговаривая, прочел «Отче наш». Вышел на крыльцо. Пора было в путь, но князь отчего-то еще задержался на крыльце.

Стрелецкие сотни прошли, и дорога перед поповским домом была безлюдна. Да не видно было ни одного человека и по всей деревне. И ежели поутру Федор Иванович и не приглядывался, что это за деревня и какова дорога, то сей миг внимательно огляделся вокруг. И приметил и хмурость избяных крыш, и распахнутые ворота дворов, и заваленные, растасканные на костры плетни. Разоренной, разграбленной увиделась деревня. Но больше поразила князя дорога. Была она разбита, разъезжена, завалена навозом, испятнавшим недавнюю белизну ее желтыми, грязными струпьями. Вылезая горбатой хребтиной из не тронутых сапогами и полозьями саней обочин, дорога представилась князю не летящей вдаль снежной стрелой, но некой тропой безобразной, на которой и конь ноги изломает, и возок побьется. «Да и куда она ведет?» — подумал князь. Лоб наморщил под шапкой высокой, но ответа не нашел.

В эти дни, когда великая рать под водительством князя Мстиславского по российскому обычаю, неспешно продвигалась к западным пределам в Дмитров, к игумену Борисоглебского монастыря пришло патриаршее повеление — всенародно предать с амвона монастырского собора анафеме вора и изменника Гришку Отрепьева.

Игумен прочел патриаршее повеление, и у него руки задрожали, в ногах ощутил он слабость и присел на стульчик. Уж больно страшные слова были начертаны в переданной ему бумаге. В глаза игуменовы так и бросились строчки: «…крестное целование и клятву преступивший… народ христиано-российский возмутивший, и многие невежи обольстивший, и лестно рать воздвигший… души купно с телесы множества христианского народа погубивший, и премногому невинному кровопролитию вине бывший, и на все государство Московское злоумышленник, враг и крестопреступник, разбойник, душегубец, человекоубиец, кровопиец да будет проклят! Анафема!» Игумену даже нехорошо сделалось после таких слов. Он задышал часто, чувствуя в груди колотье и ломоту в висках. Но худо-бедно, ан отсиделся игумен на стульчике подле оконца и стал прикидывать, что и к чему. Известно — был он хитромудр. В послании же патриаршем слова вколачивали, как гвозди в гроб.

Святой отец в оконце глянул. Оконце перекрещивала черная решетка, и по решетке, припорошенной снежком, прыгала малая птаха синица. Суетилась, неслышно разевая клювик, подергивала хвостиком и, как шильцем, клювиком своим — а он-то всего с полноготка — туда и сюда потыкивала. Мушку искала, козявку, кроху какую ни есть малую. «Ищешь? — подумал игумен. — Ишь ты, птаха божья… Знать, жить хочешь…» А видел: холодно синице и ветер ей перышки топорщит.

Задумался.

Русь, известно, слухами живет. Экие, казалось бы, неоглядные земли, дальние дороги, куда уж там преодолеть пути эти бесконечные и слово от одного к другому передать. Но нет. Катили, катили по российским дорогам обозы, чертили снежок полозья, и коники били копытами в звонкую наледь, оставляя за собой долгие версты. А с обозами-то, с обозами летели по российской земле слухи. Встретит мужик мужика на широком дорожном разъезде да и крикнет:

— Э-ге-ге! Здорово живешь!

Пересядет к попутчику в сани. А там слово за словом да и вывалит, что в дороге услышал, как грибы из кузова.

— Вот так-так!.. — разинет рот слушающий его человек. — А нам, дуракам, не ведомо.

Другому их передаст. Тот — третьему, и, глядишь, новость в день-другой в такие дали докатится, что и понять трудно. Так вот и к игумену Борисоглебского монастыря через многих людей дошло, что вор Гришка Отрепьев, о котором он грозную бумагу от патриарха получил, вроде бы и не вор, но человек богобоязненный и к церкви приверженный.

Игумен в мыслях раскорячился.

Мужики, пройдя по долгим дорогам, рассказывали, что новоявленный царевич службы стоит во все дни, чин церковный блюдет, благость на нищих и убогих изливает, богу-вседержителю молится трепетно, изнуряя себя в тех молитвах, даже и чрезмерно.

И другое слухи донесли.

Войско, рассказали игумену, у царевича несметное. Больше того, говорили, что города он не воюет, но они сами открывают перед ним ворота. Народ вяжет воевод и выдает царевичу. Такое еще сильнее ввело игумена в смущение. Он попросил принести известной монастырской настоечки.

143
{"b":"173949","o":1}