– Вовик, а ты правда хочешь на мне жениться? – прикинувшись наивной дурочкой, спросила Люся и, как только он, обалдев от невиданно ласкового обращения, замешкался, ослабил хватку, дала ему с размаха тяжелым портфелем по роже и с криком: «Люди добрые, помогите, убивают!» – понеслась со всех ног.
Залаяли собаки, хлопнула дверь у Сидоренок, чокнутый дед Сидоренко, бывший красный партизан, гаркнул что есть мочи: «Стой, стрелять буду!» – вспыхнула голубым светом терраска у Толоконцевых, но Люся не кинулась к ним за помощью – она продолжала мчаться вниз по улице. На бегу распахнув все двери лаптевского дома, влетела по коврам в залу, где хозяева смотрели телевизор, и прокричала:
– Тетя Маруся-я-я! Михал Васили-и-и-ич! Ваш Вовик хочет на мне жениться! Прямо сейчас, у глухой Филькиной в саду! В кустах у бабки Филькиной, слышите!
Вовка ворвался почти что следом. Морда красная, уши малиновые. Люся не стала дожидаться, пока Марья Алексеевна перестанет визжать: «Ой, батюшки, что делается! Вовик, ты, никак, с ума спятил?» – а пришедший в ярость «академик» истощит весь запас армейского мата. Подхватила брошенный на крыльце портфель и помчалась домой. Здорово она напугала этих буржуев! Чуть не умерли от страха, услышав, что их драгоценный Вовик хочет жениться на Нюшкиной Люське – нищей, незаконной, неизвестно с кем прижитой девчонке!
А по щекам уже текли слезы. «Был бы у меня отец, так Вовка не посмел бы ко мне приставать – побоялся бы!» – громко всхлипнула Люся. Прибежав домой, упала на кровать и разрыдалась.
Неделя простояла сухая, с тихим желтым листопадом, теплая, шестнадцать градусов днем, будто вовсе и не октябрь начинается. Только в пятницу мама пришла на угол в клеенчатом плаще и резиновых сапогах. Здесь, вышагивая под фонарем, как солдат на боевом посту, она теперь каждый вечер ждала Люсю после школы, напуганная до полусмерти ее истерическими слезами в прошлый понедельник.
Ближе к ночи дождь разошелся – громко застучал по заплатанной, как лоскутное одеяло, крыше, забарабанил каплями по оцинкованному ведру и тазам, расставленным в сенях. Люся любила дождливые осенние вечера. В такую погоду, когда плохой хозяин и собаку на двор не выгонит, ее не мучила мысль, что жизнь проходит мимо, и она спокойно читала книжку или смотрела кино, уткнувшись в рябой «Рекорд», купленный по дешевке у отъезжавшей в жаркие края Воскобойниковой.
Запахло пирогами. На единоличной, без соседей, кухне, отдраенной дочиста, подновленной охрой по стенам и белилами по потолку, Нюша теперь каждый вечер что-нибудь пекла: то пирожки – когда с сушеными яблоками, когда с капустой, то булки-завитушки с хрустящей, обсыпанной сахаром корочкой, то, на скорую руку, оладушки. Подсчитала: пирожок большой, румяный, яйцом помазанный, в шесть копеек обходится. Пять штук съел с чаем со сладким – наелся до отвала, а всего-то два пятиалтынных, тридцать копеек по-нынешнему. Опять же и в школу с собой можно взять, и на работу – заместо ихних сосисек из бумаги. А булки да оладьи, те, почитай, задаром почти.
Дождь стучал, телевизор рычал, Нюша на кухне распевала «Рябинушку».
– Мам, вроде стучится кто-то? Пойди посмотри. У меня кино очень интересное. Про Петра Первого.
– Глянь сама, Люсинк. Кабы пирожки у мене не подгорели.
В темных сенях Люся осторожно спросила в дверь: «Кто там?» – и, прислушавшись, ушам своим не поверила. Включила лампочку над крыльцом, откинула крюк: правда, тетя Маруся Лаптева – под черным зонтиком, до бровей повязанная серым пуховым платком. Лицо белое, опухшее, глаза красные, как у нечистого духа.
– Здравствуйте. – Люся в растерянности отступила, и Лаптиха, несмотря на солидную комплекцию, как замерзшая кошка, прошмыгнула в сени, а оттуда – в коридор. Наверное, боялась, что ее могут и на порог не пустить. В коридоре соседка размотала платок, по-хозяйски поставила зонтик сушиться возле своей бывшей двери и со сладкой улыбкой протянула коробку зефира в шоколаде.
– Вот, Люсенька, милая, я гостинчика тебе принесла… А Нюшенька где, дома?.. Ох, хорошо-то как у вас стало! Пахнет как вкусно! Никак Нюшенька пироги затеяла? Ох, мастерица она у нас!
– Кто пришел-то, Люсинк? – выглянула из кухни Нюша и тут же юркнула обратно. Потом нарочно задержалась на кухне подольше, а когда вышла, важная, надутая, миску с пирожками, чтобы угостить, не захватила и впервые обратилась к Лаптихе на «ты»: – Ну, здравствуй, Марь Ляксевна. Заходи, чего в коридоре топчешься?
В комнате Нюша огляделась по сторонам, сняла кадку с фикусом с широкой деревянной табуретки, фикус поставила на стол, а табуретку ногой подтолкнула к двери: мол, на вот, соседушка, аккурат под твою толстую попу будет, только больно-то не засиживайся.
Усевшись на «трон», соседушка, вырядившаяся в розовую парадную китайскую кофту, в которой обычно на Мишины именины встречала на крыльце его мордатых начальников в погонах, расставила ноги-тумбы в вязаных носках и, скосив щелки припухших глаз сначала на Люсю, выключившую телевизор и забравшуюся с учебником физики на кровать, потом – на стоявшую со сложенными крест-накрест руками Нюшу, обиженно поджала губы.
– Что ж вы все молчите-то? Чего на меня злитеся? Будто я перед вами чем виноватая? Дома жизни нету, и вы не привечаете…
– И чего ж это у тебе жизни-то нету? – ядовито поинтересовалась Нюша. – В новом-то дому, да при таком богатстве, чай, неплохо?
– Ох, плохо, Нюшенька, у нас, плохо! – затрясла головой Лаптиха. – Цельну неделю уже крик стоит. Отец с Вовкой ругаются, того гляди убьют друг дружку. И меня Миша все по-матерному. Вырастила, говорит, иждивенца бездельного на мою голову. Будто я одна его ро́стила!
Не дождавшись от Нюши сочувствия, Марья Алексеевна пустила слезу, а потом подпрыгнула на табуретке, словно ее кто шилом ткнул, заохала, закряхтела и схватилась за сердце.
– Ай-ай, батюшки, помираю!
Глаза у нее закатились, рот открылся, и она стала с жадностью, как рыба на берегу, хватать губами воздух.
Нюша, обычно всегда такая отзывчивая, сейчас и с места не сдвинулась. Перехватив растерянный Люсин взгляд, хитренько подмигнула: ишь, артистка! Перепугалась, что мы на ее Вовку-насильника в милицию заявление подадим, вот и прикидывается! В ответ Люся наморщила нос: жалко все-таки, – и мама смилостивилась: налила из графина воды в стакан и протянула не перестававшей ахать и охать Лаптихе:
– На-ка вот, попей, легче будет.
– Ой, не бу… ой, не бу… бу… – смешно застучала та зубами об стакан, – …не будет… Вова сказал мне сегодни, что на себя руки наложит, если отец не дозволит ему жениться.
– Чего-о-о? – грозно нахмурилась Нюша, а Вовкина мать, подхватив под собой табуретку, пересела прямо к кровати.
– Люсенька, ты бы Вовика моего хоть маленько приголубила. Ведь он в тебя страсть какой влюбленный! Хоть режьте, хоть бейте, говорит, что хотите со мной делайте, а я на Люське женюсь! Жить, говорит, без нее не могу. Люблю, говорит, без памяти. Ни спать, ни есть, говорит, не могу, как вспомню ее груди! – Собрав пальцы в пригоршни, она затрясла ими перед своей стопудовой грудью. Точно так же, наверное, как Вовка, когда уговаривал родителей разрешить ему жениться.
Что было дальше, пунцовая от стыда Люся слышала уже из кухни.
– Ты чего несешь-то, Марь Ляксевна! Аль совсем ума лишилась? Девчонке школу заканчивать надо, в институт финансовый поступать, а вы хочете ее в постелю к своему жеребцу подложить?! Давай иди отсюдова, пока я тебе все космы не повыдрала! – орала Нюша даже громче, чем психичка Воскобойникова, сначала в комнате, после в сенях. – А Вовке своему передай, еще раз к Люсинке пристанет, я и правда в милицию пойду! В комсомол к ему нажалуюсь! Мало будет, на твоего Михал Василича в райком партии бумагу напишу! До самого Кремля дойду, самому Брежневу в ножки бухнусь!
– Так вы нам, что ль, отказываете? – взвизгнула со двора Марья Алексеевна.
– А ты не поняла еще, квашня безголовая? Еще как отказываем! Люсинка моя красавица, отличница, она за анженера замуж пойдет!