Он легко вскинул небольшой, но литой кулак. Всё-таки яркое впечатление производит это древнее орудие боя. Федоскин даже сам залюбовался: хорош кулак! Ничего не скажешь.
— Только не рукоприкладство, Федоскин, — взмолился я поспешно. — Только не это. Грубое принуждение ещё никого не приводило к истине. Человек всё должен осознать сам!
— Нестор Петрович, неужто вы прекраснодушный идеалист? — спросил он с живым любопытством и, не дожидаясь ответа, признался: — Впервые вижу такого идеалиста. Думал, они только в книгах.
— Нет, Федоскин, я не совсем. Но, может, в какой-то степени, — забормотал я сбивчиво. — Однако Ляпишев и впрямь подвёл и меня, а более себя самого.
Последнее я произнёс мысленно, оставшись один, и затем тоскливо подумал: «Только бы не узнал Петрыкин! Что я ему скажу? Как буду смотреть в его доверчивые, добрые глаза?»
Подумал, и Петрыкин в тот же день появился в школе. У меня такое бывает, словно существует с неприятностями какая-то телепатическая связь и они читают мои мысли. Подумал — и они тут как тут. Так получилось и сегодня: закончив очередной урок, я вошёл в учительскую, а там сидит он, Петрыкин, и ждёт Нестора Петровича.
— Ну, учитель, докладывай, как мой студент, — потребовал он, не дав мне и пискнуть.
Я вдруг с необычайной ясностью представил: сколь трудно было этому и впрямь эгоистичному человеку поступиться первой сменой. Но он переломил себя и теперь горд своим поступком и, вероятно, стал себя уважать по-другому, по-особому, вырос в своих глазах. А Ляпишев ему теперь вроде близкого человека. И теперь выходило, будто мы с Геннадием, два хитрована, его облапошили, как последнего простака. «Сделали!» — так говорят ловкачи.
— Как он там выглядит за партой? Хорошая у него парта? Или труха, нужен ремонт? Не тесно на ней учиться моему Ляпишеву? — продолжал между тем Петрыкин.
Ему не терпится получить ответ на все волнующие его вопросы. И я теперь боюсь не за себя и Ляпишева, а за него самого. Вели я сейчас скажу ему правду, она его оскорбит, будто ему публично плюнули в лицо, убьёт в нём всё хорошее, человеческое.
— Вы, если я не ослышалась, интересуетесь Ляпишевым? — К нам подошла учительница химии. — Представляете, он уже третий день… — Перехватив мой умоляющий взгляд, она осеклась, закрыла рот.
— Что он третий день? — забеспокоился Петрыкин.
Мои глаза чуть не выскочили из своих гнёзд — так я их выразительно таращил, моля её не выдавать Ляпишева. И она услышала мой немой зов.
— Третий день он… рвётся отвечать, — нашлась химичка. — Но он у меня не один, желающих десятки.
Я благодарно ей кивнул, и она ответила дружеской понимающей улыбкой, говорившей: я вам верю, должно быть, вы знаете, зачем это делаете.
— Вы уж его спросите, — тут же ходатайствует Петрыкин. — Я даже настаиваю! Что это? Человек рвётся, а его не спрашивают. Непорядок! Я могу пойти к директору! Скажу: почему?!
Он запетушился перед учительницей и мне стоило немалых ухищрений вытащить его в коридор. За порогом учительской Петрыкин взял меня за лацканы пиджака, притянул к себе и доверительно произнёс:
— Откроюсь тебе, как своему. Я ведь что раньше думал? Думал, будто Генка — несерьёзный человек, стрекозёл! И тебе, учитель, если честно, не очень поверил. Не совсем. А он, выходит, и впрямь рвётся к свету знаний. Это ты верно сказал, — вспомнил Петрыкин.
— Это не я сказал. Это его слова, — пролепетал я, невольно стараясь отмежеваться от Ляпишева.
— А где он сам? Что-то я не вижу Генку, — посетовал Петрыкин, озираясь, выглядывая своего сменщика среди роящихся учеников.
— Он здесь… Зашёл в какой-нибудь кабинет… Или химии, или физики… Для консультации, наверно… Вот он!.. Нет, это не он…
Я тянул время до звонка.
— Значит, ни минуты без наук. Молоток!
Ждать следующей перемены Петрыкин не мог — его отпустили на полчаса. Но, прежде чем покинуть школу, он спросил:
— Учитель! А как ты оказался в воде? Вроде шёл за нами, шёл, и вдруг нате вам! Смотрю: пускаешь пузыри!
— Туда я бросился сам. Добровольно!
— Хотел утопиться? С чего бы? — удивился Петрыкин и нахмурился. — Неужто надоело жить? Тебе вроде бы рано, мог и погодить.
— Ну что вы?! Я — жизнелюб! Просто мне хотелось вам доказать: вы, Николай Васильич, славный, отзывчивый человек! И, по-моему, у меня получилось.
— Ну ты, учитель, и отчебучил! — оторопел Петрыкин. — Ты хотя бы спросил, а если бы мы потонули оба? Тогда что? Я ж говорил: сам плаваю хуже топора.
— Я верил: вы спасёте! — ответил я твёрдо.
— Получается, ты рисковал из-за Генки, а я из-за тебя, надо же, — озадаченно пробормотал Николай Васильевич. — Ничего, что я тебе тыкаю? Всё ж ты — учитель. А я «ты, ты».
— Я не обижаюсь, вы для меня свой.
Мой ответ ему пришёлся по душе, и вообще он ушёл улыбающийся, довольный всеми нами и собой.
В моих ушах свистел ветер. Наверно, у прохожих было иное впечатление: тяжело трусит человек, раздувает щёки, задыхается от бега. Но мне казалось, будто я мчусь к Ляпишеву быстрее пули. Почему он обязательно на танцах? Может, мой ученик болен, лежит, бедняга, в постели и некому подать парню лекарство. Вот и его двор. Во дворе, недалеко от крыльца, меня атаковал какой-то психованный петух. И ведь я мимоходом видел табличку на калитке: «Во дворе злой петух», — да не придал ей значения, подумаешь, шутки чудаков. А наскоки злобной птицы были нешуточны, я старался и так и этак увернуться от его железного клюва.
— Отстань! Лучше скажи: где здесь живут Ляпишевы?!
Петух молча вытеснил меня за улицу. Я высунул голову из-за калитки и позвал:
— Ляпишев! Геннадий!
Наконец на крыльцо вышла высокая сухопарая старуха и сердито прикрикнула:
— Чего шумишь? В парке твой Генка! Танцует!
Увы, сошлось! Старуха была ни при чём, и всё же я сгоряча не удержался от гадости:
— Что же вы, бабуся, распустили и внука, и петуха? Не лучше ли их держать на цепи! И того и другого!
В парке пахло мужским одеколоном «Шипр» и женскими духами «Красная Москва». Я миновал центр парка и спустился в его нижнюю часть.
Здесь, в дальнем углу, образовав симпатичное полукольцо, стояло несколько клеток — подобие маленького зверинца. В крайней жил молодой, но уже обозлённый на всех и вся сухощавый интеллигентный волк. По соседству с ним обжора-медведь с ловкостью циркового артиста глотал булки и горящие сигареты — угощение от выпивших гуляк. Дальше разместились хорошенькая белозубая лисица, беркут и черепахи.
Зверинец соседствовал с танцевальной площадкой. Томная мелодия танго раздирала души его узников, и особенно очаровательной лисице, прямо-таки созданной для любви, и надменному беркуту, медленно и зло сгорающему от страсти к далёкой орлице. Обжора медведь присаживался у прутьев клетки и, по-бабьи подхватив щеку, начинал горевать. Даже сдержанный волк и тот тихонько подвывал лирической теме, хотя он-то никогда и никого не любил. Только черепаха отвлечённо ползала в ворохе опавших листьев, словно глухая.
Я сочувственно потоптался у клеток и повернул на звуки танго.
Народу на танцевальной площадке пока собралось не больно-то густо — и время ещё было ранним, вечер только начинался, да и сами вечера стали прохладны, по её асфальту шаркали всего лишь четыре пары энтузиастов, и одну из них составил мой ненаглядный Ляпишев вместе с высокой угловатой блондинкой.
Пока я покупал входной билет, радиола грянула знойный фокстрот. Ляпишев ретиво затрусил по площадке, толкая партнёршу спиной вперёд. Та судорожно ухватилась за его большой палец. Вторым, левым, большим пальцем Ляпишев пижонски подпирал её спину. Он упоённо финтил, пытаясь выписывать замысловатые фигуры и наступая на ноги своей терпеливой даме.
Я уселся на скамью, грозный, как неотвратимый суд. Заметив меня, Ляпишев поспешно направил партнёршу в дальний конец площадки. Радиола притихла — наступила глухая пауза. Я, не торопясь, двинулся к ученику. В тишине, будто в вестерне, угрожающе звучали мои чёткие шаги — приближался час расплаты! Ляпишев задрал голову и с преувеличенным интересом показывал своей девушке на макушки деревьев. Но она не сводила изумлённых глаз с его лица, не понимая его манёвра.