Книга, которую я держал в руках, состояла из чистых страниц.
Я чувствовал смертельную усталость. Бессонная ночь отнюдь не способствовала ясности мыслей. Последние двенадцать часов я прожил в большем одиночестве, чем в мои холостяцкие дни, и остро ощущал нежелание, точнее неспособность общаться сейчас с Мэри, я был разбит и подавлен. Забота и полное понимание со стороны моего знаменитого друга явились большим, чем могли вынести мои нервы. Холмс намеревался исцелить мою израненную душу. Я сомневался, что это возможно, но не забывал, что мои сомнения в отношении этого удивительного человека всегда оказывались беспочвенными.
Я не могу припомнить, какими именно словами выразил свою благодарность, подобно тому как трудно бывает вспомнить бессмысленный сон. Кажется, я начинал несколько фраз, но так и не смог произнести ничего связного.
Я вынул из жилетного кармана украшенную позолотой ручку из черного дерева, но Холмс остановил меня:
— Нет-нет, не пользуйтесь этим! — Метнувшись к письменному столу, он быстро отвинтил колпачок от какого-то странного приспособления. — Быстро, Уотсон! — Я подошел и подал ему стеклянный шприц с каким-то темным содержимым, которое он вылил в загадочное приспособление и снова привинтил колпачок. Прибор оказался на редкость красивым пишущим инструментом, инкрустированным золотом, перо походило на иглу. — Это вечная ручка Мак-Киннона, — объяснил Холмс. — Кросс украл его изобретение. Преподобный Фрэнклин Дьюбил подарил мне ручку за то, что я, по его словам, «очистил его от подозрений». — Холмс пожал плечами, словно говоря: «И почему только люди преувеличивают значимость того, что я делаю?» Никогда не сомневающийся в своих талантах, он, тем не менее, не любил выражений благодарности, обычно считая их незаслуженной похвалой. Я уставился на диковинную ручку.
— Попробуйте ее, — посоветовал Холмс.
Я подчинился. Перо словно заскользило по веленевой бумаге, но почерк при этом оставался аккуратным и даже походил на почерк Холмса.
— Великолепно! — воскликнул я.
Холмс перелистнул несколько чистых страниц.
— Вступление можете добавить позднее. А сейчас напишите о событиях, связанных с Витторией, принцессой цирка, и о вашей кузине Мэдлин — все, что вы о ней знаете, не забывая о том, почему вы чувствовали, что лорд Рэндалл опасен для нее.
— Не чувствовал, а знал, Холмс! — возразил я. — Покойный хотя и был графом, но, уверяю вас, никогда не был джентльменом!
— Дело не в его социальном положении, — спокойно отозвался Холмс, — и не в глубине ваших чувств, мой дорогой друг, хотя я глубоко уважаю вашу энергию и интуицию как в медицинской области, так и в личной жизни. — Он сделал несколько глотков чая. — Покуда вы будете подробно фиксировать события, свидетелем которых вам довелось быть, я выкурю несколько трубок и поразмышляю о разных делах. А когда ваши эмоции запечатлеются на бумаге, мы вместе отправимся в дом графа и посмотрим на последствия его злодеяний.
Его план застиг меня врасплох.
— Я ценю вашу заботу, Холмс, и сомневаюсь, что смог бы отправиться туда один, хотя и должен так поступить. Но разве у вас нет более важных дел?
— Они более важны для полиции, — усмехнулся он. — Пишите, друг мой. Никто никогда не увидит того, что вы напишете в этой книге. Но если вы этого не сделаете, я опасаюсь за ваши нервы.
Холмс начал возиться со своей закопченной глиняной трубкой. По его выбору я понял, что теперь услышу от него только шумное дыхание, попыхиванье и скворчанье в трубке, иногда сопровождающееся невнятным бормотанием и служащее контрапунктом тиканью часов.
Правда, один раз он воскликнул: «Если бы они помнили, что Леонардо да Винчи изобрел ножницы, подделка была бы очевидной!» В другой раз: «Нет прецедента? Санскритское слово, обозначающее войну, переводится как „желание получить побольше коров!“» А в третий: «Это все равно, что, нажимая пальцами на глаза крокодила, заставить его разжать челюсти!» Но какими бы интригующими ни казались эти замечания, я знал, что прерывать его мыслительный процесс означало напрашиваться на неприятности.
Однако большую часть времени Холмс хранил молчание. Погрузившись в вопросы истории, юриспруденции, естествознания — весь спектр проблем других людей, — он предоставил мне идеальную возможность взглянуть без иллюзий на собственные проблемы.
Чай из хамомилы успокоил меня, и я начал склеивать по кусочкам мысленный образ Мэдлин.
Мэдлин… Впервые мы встретились, когда были маленькими детьми. Не уверен, что она заметила меня тогда, так как все глазели на нее: золотистые кудряшки вокруг личика, гордая улыбка, ямочки на щеках, слегка тронутых загаром, глаза, похожие на синеватые прожилки в пламени… Вероятно, это были четвертые или пятые Святки Мэдди — сам я был лишь немного старше ее. В белом, отороченном кружевом платье с алым пояском, она походила на ангелочка с церковной фрески. Рядом с ней я оставался абсолютно незаметным.
В следующий раз я увидел Мэдлин спустя пять лет. Ее волосы потемнели, глаза стали бледно-голубыми, почти бесцветными, детское личико приобрело овальную форму, а улыбка была редкой и печальной. На ней было простое серое платье. Но я сразу же узнал Мэдлин, и хотя был еще ребенком, понимал, что ее новый облик — предвестие будущей элегантности, куда более поразительной, нежели обаяние милого ребенка.
Когда я произнес ее имя, она казалась удивленной.
Другое воспоминание относится, вероятно, к следующей ночи. Мы гостили в доме кузины Мэдди — мой брат и я спали в одной кровати. Меня разбудил сильный шум. Толком не проснувшись, я подошел к приоткрытой двери и выглянул в длинный коридор, оклеенный обоями в цветочек. Там стоял брат матери и бранил Мэдлин, которая выглядела удивительно миниатюрной в муслиновой ночной рубашке, впрочем, она такой и была на самом деле. При колеблющемся свете лампы Мэдлин словно то появлялась, то исчезала.
— Но я не забыла, папа! — протестовала она. — Ты ничего мне не сказал! — Девочка старалась говорить спокойно, но в ее голосе слышались истерические нотки.
В тот раз я не понял, что явилось причиной конфликта, — возможно, непогашенная лампа, — но я, выражаясь фигурально, почуял запах скандала — столь же сильный, сколь и малоприятный.
— Я научу тебя не забывать! — рявкнул мой дядя. Так как возможность научиться чему-нибудь у такого зверя выглядела весьма сомнительной, он решил доказать весомость своих намерений. — Где моя удочка?
— Пожалуйста, не надо, папа! Ты разбудишь мальчиков!
Казалось, это позабавило дядю, так как его грубые черты исказило подобие улыбки.
— Тогда быстро неси удочку! Ну!
Мэдлин тотчас же вернулась с бамбуковым удилищем длиной в ярд, в ее глазах, ставших сразу бесцветными, застыл страх. Дядя протянул левую руку, стиснул запястье девочки и поднял их над ее головой.
— Я ведь не сделала то, что ты хотел, верно? — тихо сказала Мэдлин.
Лицо дяди потемнело от гнева. Мэдлин затаила дыхание. Ненависть в его глазах лишала ее последней надежды. Она опустила голову, и я увидел слезы, текущие по ее щекам, хотя отец еще не начал ее бить.
— Никогда! — зарычал он. — Я никогда не был доволен тобой. — Дядя стал хлестать ее удочкой; его злоба возрастала с каждым ударом. — Стой спокойно, девчонка! Перестань дергаться!
Прячась в тени, я догадывался, что Мэдлин старается повиноваться. Ее лицо стало словно каменное, глаза остекленели — казалось, она мертва и не падает лишь потому, что отец держит ее за запястья.
Удары сыпались при полном молчании отца и дочери. Удилище поднималось и опускалось со свистом, девочка не шевелилась, и только край белой ночной рубашки призрачно трепетал в воздухе, обнажая темные полосы на ее икрах над миниатюрными босыми ступнями.
Я наблюдал за экзекуцией, трусливо прячась за дверью, дрожа с головы до ног и боясь обнаружить себя, чтобы гнев моего дяди не обратился на меня.
Свист, удар… Удилище сломалось надвое о спину девочки.