Витри не оставалось другого выхода, как в самооправдание обманывать своего короля ложными докладами, а затем распроститься с Польшей и вернуться во Францию.
Однако напрасно было бы думать, что после отъезда Витри и Дюверна у нас совсем перевелись заговорщики и интриганы. Вся сеть, которою была опутана страна, осталась; только была не так заметна вследствие отъезда коновода. И в Гданьске, и в Варшаве, и в Кракове, и при дворе, и в опочивальне королевы осталось немало верных слуг Людовика XIV.
Со дня выезда Витри не подлежало уже сомнению, что Польша выставит вспомогательный корпус кесарю. Немедленно принялись вербовать, за австрийский счет, войска, предводителем которых называли Любомирского. Тогда же послали депеши к казакам, и на Литву, и в войсковые части с приказанием готовиться и собираться на границе. Но все это имело второстепенное значение.
Трудно передать то впечатление, которое я вынес как очевидец; но еще труднее заставить верить моим словам тех, которые не были очевидцами событий.
Дело в том, что ни Палавичини, ни посланник Леопольда совсем не интересовались составом войск: им было важно заручиться только именем Собеского, как признанного всей Европой победителя турецких полчищ. Считалось, что он единственный знаток их тактики, их способа ведения войны; знает их язык, и одно имя его нагоняет панику на турок и татар. В Европе славой полководца пользовался также невзрачный принц Лотарингский, тот самый, который женился на вдове Михаила[20]. Кесарь собирался назначить его генералиссимусом всех австрийских и союзнических войск. Но беда в том, что Лотарингский не пользовался никакой известностью у турок; они попросту о нем не слышали. Между тем они издавна знали, и испытали на себе славу имени короля польского и помнили, что там, где он являлся, им не удержаться.
Одно имя Собеского стоило десятитысячного войска. Главный вопрос был в том, чтобы склонить престарелого и утомленного жизнью короля, упросить его, ради святого Креста и веры католической, лично принять участие в походе. Задача не из легких, ибо король отяжелел, здоровье его пошатнулось; и он ревниво оберегал свою славу полководца. И вот от него требовали, чтобы он поставил на карту жизнь, спокойствие и имя… ради кесаря!..
К тому же королю было неудобно подчиняться чьим-либо, хотя бы даже кесаревым, приказаниям; необходимо было блюсти свое достоинство. Все это заставляло его медлить, не говоря уже о возрасте и силах. Наконец, послать на помощь армию или тянуться самому — далеко не одно и то же, так как личное присутствие короля влечет огромные расходы.
Все искренние друзья государя боялись за него, не допускали мысли о личном предводительстве, протестовали; поддерживали весьма немногие. Не очень-то надеялись на новые лавры, притом такие славные, как раньше; жертва была слишком велика… И кого ради? Ради кесаря, в неблагодарности которого король был наперед уверен, зная гордыню Габсбургского дома.
Испугалась, после сейма, даже королева, очень желавшая продлить жизнь и правление своего супруга. В ней проснулась запоздалая нежность к мужу, ибо из сношений своих с Людовиком XIV она вынесла заключение, что не может рассчитывать на поддержку Франции в нужную минуту. Папский нунции всегда мог привлечь короля на свою сторону во имя веры и креста; королева же была лишена духа самопожертвования, наполнявшего сердце мужа. К королеве можно было подольститься только обещанием реальных выгод: эрцгерцогини для Якубка, уступки Молдавии и Валахии и т. д.
Собеского увлекало то, что когда-то соблазнило и Варненчика[21]: слава поборника христианской веры, защитника креста. Мы, наблюдавшие его в течение всего похода, можем подтвердить, что он олицетворял собою подвиг, безмолвную молитву. Первым его делом, после взятия какой-нибудь небольшой крепости, было отслужить обедню в мечети, сбросить полумесяцы, водрузить кресты. Если и шевелилась где-то на дне его души мысль о Каменце и о возврате областей, отнятых турками и казаками, то занимала она последнее место в ряду его мечтаний: на первом плане были крест в церковь. Но и того нельзя сказать, чтобы король ханжил или молитвенно ходил на приступ неба, щеголяя своей набожностью. Напротив того, молился он всегда горячо и кратко; простаивал на коленях мессу, а рядом ждал конь под седлом.
В минуты вдохновения он, казалось, весь устремлялся к небу; но вдохновение действительно приходило к нему свыше, и он никогда не рисовался им перед людьми. Он всегда предпочитал тайную, одинокую молитву.
Можно сказать, что с момента закрытия сейма и почти до самого выступления из Кракова все еще не доверяли решимости короля принять участие в походе и всячески за ним ухаживали, чтобы склонить принять командование над войском. Он обещал; разнесся слух, что он пойдет; а люди все еще не верили такому счастью. Папский нунций дрожал до последней минуты, опасаясь неожиданной помехи… Мы уже готовили походные возы, а австрийское посольство и папский нунций по-прежнему не верили, что король сдержит слово.
И неудивительно, ибо Ян ставил на карту больше, нежели мог приобрести. Была у него и корона, и слава, добиваться было нечего, а потерять он мог много. На него могла обрушиться турецкая месть, легко было потерять жизнь и утратить славу победителя. Как сторонники кесаря до последнего момента не доверяли его решимости, так и турки не верили, что. король пойдет помогать австрийцам. Им и не снилось ничего подобного. Они допускали, что король, быть может, пошлет кесарю подмогу или разрешит ему кинуть в Польше клич. Но мысль, что он лично поспешит на помощь ракушанам, казалась им смешной. Король стоял уже лагерем на Каленберге[22], а турки все еще не верили, что он идет.
Я даже не сумею описать, как униженно просили папский нунций и посол о помощи. Говорили, будто на коленях. Со своей стороны, они не скупились на посулы, только я должен сказать, что государь нисколько ими не прельщался и даже попросту не верил. Я сам неоднократно слышал, как он говорил Матчинскому:
— Все это vox, vox, pretereaque nihil[23]. Я хотел бы верить, что обрету Царствие Небесное, так твердо, как не верю им. Они заплатят мне самою черною неблагодарностью, не сдержат ни единого слова или обязательства… Но я иду не ради них, а ради Креста Христова.
Королеву я за это время видел редко, да и король не давал мне засиживаться без работы. Много пришлось делать щекотливых дел. Король как только убедился, что я служу за совесть, не продаю своих услуг, не домогаюсь, как другие, всяческих подачек, то постоянно стал выезжать на мне и посылать в разные концы. Иной раз, едва сойдя с коня, приходилось опять лезть в седло и ехать по другому делу.
Но и мне пришлось однажды отпроситься на несколько недель к матери, которая выдавала замуж мою сестру за Подхороденьского, богатого землевладельца. Ей хотелось непременно залучить меня на свадьбу в качестве королевского придворного; и величали меня скарбником, хотя я не только не был им, но даже с трудом бы мог сказать, каковы, собственно, мои функции при короле. Начиная от письмоводства и кончая приемом гостей, на мне лежали всяческие тяготы.
Особое расположение, которое питал ко мне король в связи с тем необъяснимым обстоятельством, что я не богател и не шел в гору, возбуждало подозрение и зависть. Королева ненавидела меня; попыталась, однако, привлечь на свою сторону, но я ловко увильнул. Многие высказывали догадку, что я тайком загребаю капиталы за свои услуги. Но, клянусь Богом и правдой истинной, что сам я не гнался за вознаграждением, а король все только обещал, так что я ничуть не богател.
Среди всей этой суеты, ибо иначе не могу определить рода своей службы, я, по крайней мере, утешался мыслью, что дела помогут мне стряхнуть с себя глупую влюбленность. Но Шанявский был прав, говоря, что я стряхну с себя любовь не раньше, чем влюбившись в другую.