Литмир - Электронная Библиотека

— Ксендз-викарий, — сказал Варель после минутного молчания, — похлопочи, чтобы того беднягу Штурм осмотрел.

— Его уже осмотрели.

— Поверь мне, что до сих пор нет еще. Я это вижу, я чувствую, что он страдает, что никто и не дотронулся до него; я не успокоюсь, пока этого не сделают.

Викарий встал, пошел, шепнул что-то на ухо врачу, который недоверчиво покачал головой и, пожав плечами, принялся наконец за бедного мужичка.

— Ксендз викарий, — позвал больной через минуту, — чтобы этим почтенным людям, которые пришли ухаживать за мной, достало хлеба, чтобы их хорошенько угостили, чтобы не остались они голодны: поди и скажи от меня об этом Дороте.

— Дорота отдала бы им все до последней крошки, но ни один из них и не думает о хлебе, все плачут.

— Добрые люди, добрые! Эх! Надо умереть, Вацлав, — обратился он к приезжему, — но смерть не страшна, дитя мое, смерть только конец битве. Ксендз викарий, — прибавил он с беспокойством, — сделай из любви ко мне, о чем я тебя попрошу.

— Все, что прикажешь, отче.

— Найдешь там после меня несколько рублей: отдай их бедным, платье тоже бедным, книги возьми себе, распятие отошлешь моему брату, с числом моей смерти… и…

— Но ты, отче, не умрешь, — прервал его викарий, — пан Штурм обнадеживает нас.

— Что ты говоришь, брат: я знаю лучше Штурма, что умру! Я уже исповедался перед тобою, должен исповедаться еще раз, прежде чем закрою глаза. В тяжких грехах, которые соблазняли ближних, в злодейских помыслах, с которыми приходилось бороться, должно исповедоваться публично, громко, как делали христиане первых веков.

— Боже мой, разве ты можешь упрекнуть себя в чем-нибудь подобном?

— Увидите, дети мои, — ответил спокойно Варель, — хочу принести Богу в жертву и то мнение о моей набожности, какое имел обо мне свет; может быть, за это Бог отпустит мне грехи мои… Попросите ко мне всех.

— Но, мой отче, Бог не требует таких жертв.

— Брат мой, во имя Христово заклинаю тебя, сделай, как я прошу.

— Если же ты не умрешь, зачем это?.. Позволь упросить тебя!

— Что я умру скоро, в этом Бог ниспослал мне уверенность: я страдаю сильно, я разбит на куски. Поторопись исполнить мое желание, меня может одолеть горячка, и я потеряю сознание. Штурм обещает немного; поживу несколько часов, но уже без памяти: это будут потерянные минуты.

Ксендз-викарий встал медленно и вышел в первую комнату печальный, сконфуженный, приглашая всех присутствующих к постели больного. Все двинулись потихоньку, остановились в дверях, и Варель еще довольно сильным и твердым голосом к общему удивлению начал так:

— Позвольте, братья мои, великому грешнику исповедать перед вами свои преступления и просить вас о молитве за его душу; позвольте показать мне вам на себе всемогущество Божие и Его сильную десницу, дабы вы никогда не сомневались в Боге.

— В молодости, — продолжал он, вздохнув тяжело, — был я ветреник и неверующий. В продолжение нескольких лет я не имел никаких религиозных убеждений; меня воспитали люди неверующие, люди отуманенные наукой, которая вреднее темного невежества. Дядя воспитал и меня, и моего брата к светской жизни, как мужчина, холодно, никогда не напоминая нам тех великих и святых убеждений, жертв, людских побед над собою, на которых основывается вся христианская нравственность. Догматы я знал только из календаря, пересматриваемого ради светских нужд. Чувства религиозного не только не было во мне, но я и не понимал его, не верил в него, скептически смеялся над ним и сам без малейшей искры веры уничтожал ее в других насмешкой. Но Бог велик! Дядя мой умер, старший брат пустился в свет добиваться имущества и средств к жизни; мне же не были по вкусу ни наука, ни путешествия, ни ручная работа ремесленника; я не знал, что делать, и однажды, когда мне один протестант, в насмешку, советовал поступить в монахи, я принял этот шуточный совет и без всякого призвания поступил из-за куска хлеба в семинарию.

Надеть это черное и святое платье из-за насущного хлеба — грех; надеть его без веры в сердце — кощунство: я, грешный, сделал и то, и другое… Но Бог велик! Бог велик! В продолжение всего курса, который шел для меня легко, ничто не западало в глубину сердца моего: я вел себя отлично, учился хорошо, но ни один обряд, ни одна книжка, ни одна вдохновенная проповедь не нашли доступа в мою замкнутую грудь. Я страдал только, сам не зная, что со мной, и приписывал это скуке.

Наконец прошли года науки; приближалась минута посвящения.

Не знаю, почему, рано в этот день я заплакал, но еще ни во что не верил: зерно веры, упав на испорченную, каменистую почву моего сердца, сгнило и породило только бесплодные плевелы.

Одетый в рясу, я подошел к алтарю с преступным равнодушием, с преступным сожалением о свете, от которого должен был отречься…

Тут голос больного прервался, и только через минуту он стал говорить снова:

— Но, видно, Богу угодно было показать на мне пример своего могущества. Я сделался священнослужителем без веры; но едва отошел я от ступени алтаря, как почувствовал, что мною овладела какая-то непреодолимая сила, а голову и сердце сдавил какой-то невольный страх. Рука Божия возлегла на меня недостойного. В сердце еще не было веры, а Бог вывел меня грешного в свои апостолы и защитники, будто бы хотел сказать восставшему против него слуге:

— Против твоей воли ты будешь служить мне: я заставлю тебя быть слугою моим.

— С той поры непонятная сила, которую я чувствовал над собой, сомкнула мне уста, овладела ими и распоряжалась, как хотела. Я сам не мог объяснить, что меня мучило. Сам не веруя, я принужден был защищать веру, не понимая сам, откуда брались У меня доказательства и слова, которых не было в душе моей. Я Думал одно, а какая-то сила принуждала меня говорить другое; громил маловерных, увещевал равнодушных, проповедовал не свою, а Божескую, непонятную мне власть, которая сделала меня слугой и невольником.

Это удивительное положение продолжалось до половины моей жизни; я чувствовал еще в душе холод и неверие, а на языке в деле религии находил неопровержимые доводы, которые рождались не от меня, а только являлись через меня. К большему мученик Бог дал мне сознание моего падения и наружный вид достоинств; я был достойным против воли, как против воли был дурным.

Эта непрерывная борьба двух идей, двух человек во мне, сдавила и сломала меня страшно: я не владел собой, жил разрываемый надвое. В отчаянии я стал наконец молиться о возвращении на путь истины; но не тотчас, не скоро удостоил Бог услышать мои молитвы.

Странные испытал я превратности; не знаю, жил ли кто такою жизнью. Внутри эта сухость, этот холод неверия, которые омрачают мысли возвышеннейшие, прекраснейшие надежды и действия достойнейшие; но никогда не выходило из уст моих то, что терзалс душу; никогда никто не заподозрил меня в притворстве, я был под владычеством десницы Божией, которая распоряжалась мною, как орудием. Так, чтобы покорить и исправить меня, Бог раздвоил меня, поставив рядом и то, чем я был, и то, чем я мог и должен быть, пока наконец долгое, безмерное, смертельное страдание, за которое я благословляю Его отеческую руку… не заслужило мне прощение, спокойствие и милосердие Божие.

Две эти разбитые части моего существа: одна исстрадавшаяся и разбитая, другая возрождающаяся и сильная, не скоро стали спаиваться и соединяться. Необходима была молитва, сначала только внешняя, потом отчаянная и умилостивляющая дела, жертвы, терзания тела, чтобы Бог наконец простил кощунство и помог преступнику.

Непобедимый враг все еще оставался во мне; уже обессиленный, обезоруженный, он пробуждался во мне часто грозный, и, при виде его, я падал, взывая:

— Господи, прости мне и отжени его от меня!

В таких заслуженных муках провел я полжизни. Бог бдел надс мной чудотворно; видя его десницу над собой, я смирялся в страхе, подобно Моисею; узревшему Его в пламени. Повсюду были со мной и мой преследователь, и мой защитник, пока наконец исчез этот чад молодости, эти остатки греха, этот туман заблуждения, и загорелась светлая заря; стал я один, изувеченным существом, но полным веры, которую уже ничто не могло поколебать. Я был чудотворно спасен.

70
{"b":"173612","o":1}