В таком положении было дело, когда камердинер Сильвана, Оциесский, вбежал запыхавшийся, докладывая, что и барон также разглядев экипаж, людей и лошадей, расспрашивал с любопытством о Сильване. Камердинер, себе на уме, знал, что сказать: он повторил несколько раз титул графа, намекнул на имения волынские, подольские, украинские и галицийские; дал затем почувствовать, что Сильван единственный сын магната, и не скрыл, что они едут в Варшаву. Узнав все это потихоньку от Оциесского, Сильван наш, потирая руки, пробормотал себе под нос: tout va bien note 19!
— Не узнал ты, — спросил он, — где они думают ночевать?
— Тянутся к Устюлугу.
— И мы будем ночевать в Устюлуге.
Все шло как нельзя лучше, и наконец Сильван решил, что, нисколько не компрометируя себя, он может выйти перед корчмой с сигарой, и это не будет иметь вида горячего желания познакомиться. Он вышел, по-видимому, совершенно равнодушный, руки в карманах, голова вверх и только остерегался, чтобы, увлекаясь любопытством, которое жгло его, не заглядеться на что-нибудь, принадлежащее барону. Выйдя за двери, он крикнул Оциесскому, чтобы лошадей запрягали как можно скорее, побранил немного для тона людей и, зевнув громко, стал прохаживаться перед корчмой.
Через минуту показался у ворот и барон, будто нарочно вышедший навстречу.
Сильван, первый раз в жизни притворяясь, что он восхищается окружающим пейзажем, имел время искоса вглядеться в барона.
Это был мужчина лет пятидесяти или более, высокого роста; он держал себя прямо, по-военному, одет был скромно, в черное.
Лицо его, несмотря на дорогу, было выбрито, платье, хорошо сшитое, обнаруживало человека, привыкшего к городской жизни и опрятности: он жил, видно, в большом свете, и изысканность для него стала необходимостью. Волосы, значительно уже поседевшие, были выстрижены коротко; ни усов, ни бакенбард не оставила бритва на его бледных и несколько морщинистых щеках; лицо у него было открытое и веселое, нос римский, значительно горбатый, губы тонкие и сжатые, глаза серые, с покойным и глубоким взглядом. Вся его фигура была удивительно похожа на появляющихся на маленьких театрах министров и других сановников, которые являются обыкновенно с лентой на шее и свертком бумаг в руке. Сильван видел только что-то порядочное, аристократическое, барское, что ему невыразимо понравилось; он, будто припомнив что-то, пошарил в карманах и повернул вдруг к корчме. Ему пришлось пройти мимо барона, а тот, не ожидая приветствия, сам, как человек хорошо воспитанный, встречающий в глуши собрата по обществу, слегка поклонился Сильвану; Сильван отвечал ему с необычайною вежливостью. Это уже было маленькое начало знакомства; но в ту минуту, когда наш герой миновал барона, он услышал за собой польскую, изломанную несколько на немецкий лад фразу:
— С вашего позволения…
Сильван любезно остановился.
— Не могу ли я попросить вас сказать мне, который час? Часы мои остановились, боюсь опоздать.
По счастью, у Сильвана были от отца прекрасные женевские часы; он вынул их и показал, что скоро уже два часа.
— А! — воскликнул барон. — Так поздно, а до Устюлуга так далеко и дорога незнакомая!
— Позвольте сказать вам, — заметил поспешно Сильван, — как незнакомому с нашей стороной, что перед Устюлугом за несколько верст есть порядочное местечко Владимир, в котором можно переночевать с горем пополам.
Разговор завязался, первый лед был сломан, все пошло как по маслу.
— Очень вам благодарен, — ответил барон с улыбкою, — тем более, что, действительно, сторона эта совершенно мне не знакома и не очень-то удобна для путешествия с женщинами.
— А, наша страна, — начал Сильван, готовый при всяком удобном случае хулить все свое, — не Пруссия, не все возить с собой.
— Первый раз посещая эту сторону, — сказал барон, — я еще не могу с ней освоиться; я уже однажды, по неосторожности, ночевал под стогом сена и, так как со мной дочь, очень нежное и слабое существо, право, боюсь другого такого же случая.
— Если вы позволите, — сказал Сильван, — я, как освоившийся с этой стороной, знающий местность и едущий на свежих лошадях, могу, останавливаясь прежде, приказать моим людям осмотреть и приготовить для вас ночлег.
— Было бы слишком пользоваться вашею любезностью, — сказал барон вежливо, но с достоинством, — если бы я осмелился так утруждать вас, не имея удовольствия быть с вами знакомым.
— Я граф Сильван Дендера, — поспешно объявил наш путешественник.
— Имею честь представиться: барон Карл Гормейер.
Они сняли шапки и раскланялись; познакомившись таким образом на скорую руку, они в ту же минуту и расстались, потому что Сильвану подали экипаж. Он дал слово приготовить во Владимире ночлег для барона и решил под каким-нибудь предлогом поместиться в том же доме.
Для первой встречи было сделано довольно много. Сильван познакомился, ехали по одной дороге в Варшаву, в дороге сближаются скоро, остальное устроится постепенно. Барон очень понравился Сильвану, не по вкусу ему был только изломанный немецким выговором язык, но это доказывало, что барон служил при австрийском дворе и онемечился.
Все шло потихоньку, по желанию графа, и, посвистывая, в сумерки он въехал на рынок Владимира, послав Оциесского занять самое большое помещение. Комнаты для барона и его семейства были осмотрены, рядом небольшая конура досталась Сильвану, который заблаговременно сделал в ней акустические и оптические приготовления для наблюдений; между тем на рынок, навстречу барону, был послан казачок.
Сильван наперекор обыкновенным своим привычкам был до того любезен, что сам накурил в комнатах барона и привел все в порядок. А так как неприлично было опять надоедать барону, Сильван расположился в своей конуре не без тайной надежды, что барон явится поблагодарить его за любезность.
Оциесский был того же мнения; затем нужно было показать себя перед новым знакомым и ослепить его элегантностью и роскошью.
Сейчас же стены были обиты ковром, у кровати разложены медвежьи шкуры, на столике, покрытом великолепной салфеткой, разложены туалетные принадлежности, а на другом столе лакей приготовил чайный дорожный прибор из серебра и фарфора, с великолепными гербами. Когда карета барона подкатила к подъезду, у графа уже был готов чай, а сам он с рассчитанным щегольством присел к нему с книжкой в руке. Тяжело было ему сказать, что он читает, но современное направление требовало чтения. Он думал, вперив глаза в испещренные листы, на которых не было для него ни одной мысли. Прошло добрых полчаса, а Оциесский, посланный на шпионство, ничего не принес, и уже Сильван раскаивался в напрасном ожидании, когда двери отворились и барон в черном сюртуке с небрежно приколотыми двумя орденскими ленточками явился в конуру Сильвана.
Сильван поспешил к нему навстречу.
— Извините, барон, — воскликнул он весело, — что я осмелился прилепиться тут; все дома заняты, едва остался этот уголок.
— Да помилуйте, я очень рад такому соседу, — ответил барон, — и являюсь благодарить вас за любезность; вы выбрали нам помещение, какого сами мы бы никак не нашли.
— А, это пустяки! — прервал его Сильван. — Не прикажете ли чаю?
— Это не обеспокоит вас?
— Нимало. Оциесский, чашек!
Чай был нарочно приготовлен только для одного, чтобы целый сервиз не имел вида выставки, однако ж к чаю подали и сыр, и ветчину, и жареную дичь, и множество пирожков и булочек, на которые барон кидал завистливые взгляды.
— Извините только, — прибавил Сильван, — что не могу принять вас, как желал бы в дороге…
— Но, помилуйте, тут всего даже слишком много, — заметил барон, смеясь.
Чай был готов в одну минуту, и сам Оциесский, в белых перчатках, прислуживал за чаем. Должно согласиться, все это было подано чисто по-барски и, казалось, произвело на барона сильное впечатление.
Барон Гормейер при ближайшем знакомстве оказался действительно человеком большого света: он знал в совершенстве все лучшие фамилии польские и немецкие и отлично помнил все узы, соединяющие его с этими фамилиями. Из разговора можно было заключить, что он был в дружеских сношениях с знаменитейшими сановниками папства римского, потому что он, будто нечаянно, проговорился, что бывал у Лобковичей, у Меттерниха, у Лихтенштейнов, у Эстергази и т. п. Он говорил по-французски, по-немецки, по-итальянски, по-английски; здраво и сдержанно понимал европейскую политику, и ни одна общественная новость не была ему чужда. Барон был необыкновенно кроток и чрезвычайно вежлив и любезен, несмотря на то положение, какое, по всей вероятности, занимал он в свете; барон как-то проговорился, что он служил при австрийском дворе, не сказал только по какой части; Сильван догадывался, однако ж, что по дипломатической. Барон беспрестанно говорил о своей ничтожности в свете и, казалось, унижал себя для того нарочно, чтобы возвыситься.