Вилли. А там — улица с односторонним движением, да?
Модена. Да, но женщина на этой улице — я. И Сэму это известно. Сэм знает, что нас с Джеком объединяет кое-что, чего нет и не будет с ним.
Вилли. И что же это?
Модена. Концовка».
Я избавляю вас от трех последующих страниц — существенно лишь то, что, как выяснилось, «концовка» — это, в сущности, начало. Модена ни разу не позволила Сэму войти в нее. Итак, тремя страницами ниже:
«Вилли. Это же немыслимо!
Модена. Мы проделали все, кроме…
Вилли. А как же он смог произвести такое впечатление?
Модена. А так даже лучше. Иногда мне кажется, что такой секс гораздо естественнее.
Вилли. Твоей многоопытности можно только позавидовать».
Вернувшись из Европы, Сэм устраивает для Модены в Чикаго настоящий фейерверк удовольствий. Куда бы они ни пришли — везде ее обхаживают как королеву. В постели же — «все, кроме». Не стану судить ее. Я вспоминаю, как когда-то давно огорошила вас признанием, что и у нас с Хью преобладает «итальянский вариант». Тем более странно, что я так и не смогла до конца раскусить Модену.
Ой, оказалось куда позже, чем я думала. Завтра я расскажу вам о втором, и уже окончательном, совращении нашей героини. Потерпите.
Привет.
Киттредж.
12
Обещанное письмо пришло на другой день, но его уже нет. Я прочел его и немедленно уничтожил.
Я об этом почти не жалею. Оно заставило меня осознать, как остро я переживал потерю Модены. Боль этой утраты, казалось, пронзала меня насквозь, до кончиков пальцев, которыми я запихивал листки в щель бумагорезки. В этот момент я ненавидел Киттредж за то, что она не поскупилась на подробности.
Так или иначе, оно погибло — одно из лучших писем Киттредж перестало существовать, хотя, сохрани я его, моя литературная задача была бы сейчас куда проще. Много лет спустя — в 1978 году — я все же раздобыл (через помощника одного сенатора) копию расшифровки, которая вдохновила Киттредж на то злосчастное письмо, и этого, надеюсь, достаточно. Я постараюсь обойтись без лишних эмоций, тем более что с тех пор прошло уже целых шестнадцать лет. В январе 1962-го родители Модены попали в аварию. Ее отец резко крутанул на большой скорости руль, машину занесло, перевернуло, и они оказались в кювете. Мать отделалась ушибами, а отца нашли без сознания, в коме, и вопрос был лишь в том, сколько он в этом состоянии протянет — несколько дней или лет.
Модена поразительно остро переживала случившееся. Судя по признанию, которое она сделала Вилли, она всю жизнь ненавидела отца. Напившись в очередной раз, он всячески измывался над матерью. Тем не менее она чувствовала, что в чем-то с ним схожа. После трагедии, к концу недельного пребывания дома, она рыдала в объятиях матери, понимая, что ей уже никогда не суждено сблизиться с ним, а она всегда считала, что рано или поздно это произойдет.
Вернувшись на работу, она, однако, вскоре пришла в себя и теперь уже сама удивлялась, как мало тревожит ее состояние отца. Потом, спустя неделю, во время трехдневного посещения Чикаго, она внезапно почувствовала, что находится на грани нервного срыва. Она не могла заснуть — ей казалось, что отец только что скончался; его тень мерещилась ей в темноте. Утром она позвонила домой, в Гранд-Рапидс, — он был жив, по-прежнему в беспамятстве, но жив. (Между прочим, Киттредж в своей монографии «Полуфазы скорби у раздвоенной личности» впоследствии утверждала, что скорбь, как и любовь, у Альфы и Омеги крайне редко выражаются в одинаковой степени. Далее говорилось, что в наиболее запутанных случаях, когда в психике происходят позиционные войны за право на скорбь, появление призраков встречается достаточно часто.)
На следующую ночь привидение явилось опять, и это окончательно добило Модену. Джанкана, которому никогда не дозволялось оставаться у нее до утра, поднялся в номер, чтобы идти вместе завтракать. Сразу почуяв, насколько она не в себе, он пообещал, что сделает несколько звонков, а потом посвятит ей весь день.
На этот раз, однако, он изменил привычке и не стал таскать ее с собой по барам и клубам на деловые встречи, а прихватил корзину — несколько бутылок вина, кварту виски и лед — и спокойно предложил устроить «бдение», что поможет ей похоронить призрак ее полуживого отца. При этом Джанкана заверил Модену, что и в этом деле знает толк.
Усевшись за баранку своего старого седана, он доверительно сообщил Модене, что ее отец и он — родственные души, ибо он, Сэм, мог бы стать мотогонщиком; в подтверждение своих слов он резко дал газу, и они на бешеной скорости понеслись по обшарпанным рабочим предместьям западного Чикаго, на полном ходу делая крутые виражи и показывая ей, как надо тормозить в последний момент.
— Уметь надо. Я мог бы стать каскадером, — хвастался Джанкана. — Твой отец тоже.
Он остановил машину на Саут-Эшленд-авеню у приземистой темной церквушки с неожиданно пышным названием — храм Святого Иуды Фаддея.
— Это место, — сообщил Джанкана, — названо не по имени Иуды-христопродавца, а в честь святого Иуды-апостола. Это святой на особый случай — для тех, кто безнадежен, обречен.
— Я не обречена пока, — возразила Модена.
— Скажем так: он всем помогает, у кого что-то не так. Моя дочка Франсина была почти что слепа, так я ее сюда привез. Сам-то я в церковь не ходок. Но тут уж отмолил полные девятины — девять раз приезжал, и Франсина, можно сказать, прозрела — контактные линзы, и порядок. Так что, видно, недаром говорят, что святой Иуда как раз по этой части — заступник за тех, кто потерял всякую надежду.
— Я еще не совсем отчаялась.
— Ты, конечно, нет. Речь идет о твоем отце — он и есть тот самый особый случай.
— Ты уверен, что я смогу повторить твой подвиг?
— А тебе и незачем. Я уже отслужил девятины. Теперь я — посредник.
Она опустилась на колени в одном из приделов и помолилась, страдая от присутствия других прихожан.
«Там были сплошь калеки, — рассказывала потом Модена Вилли, — были среди них просто безумные. В молельне царила какая-то потусторонняя атмосфера. Мне вдруг померещилось, что отец где-то рядом, совсем близко, и он вне себя от ярости. „Ты молишься за то, чтобы я умер“, — будто бы прошипел он мне в ухо, но все это происходило где-то далеко от меня, словно я находилась в пещере и уже немного в ней освоилась. Такая уж там, в этой церкви, обстановка. Как в пещере. У меня было такое впечатление, что я попала в одну из древних христианских пещер. Возможно, так казалось из-за почти голых стен. Церковь-то бедная».
Модена с Джанканой вышли из церкви, и он повез ее на кладбище — на название его Модена не обратила внимания, — там, сказал Джанкана, лежит его жена Анджелина. В полумраке роскошного склепа — изысканное освещение, постоянная температура — он поставил корзину на каменный пол у мраморной скамьи, на которую они с Моденой сели. Пока они ели и пили, Джанкана почти дословно повторил свой рассказ о жизни с Анджелиной. Она была низкорослая, тощая и к тому же с искривленным от рождения позвоночником. Но, несмотря на все это, он ее любил. Анджелина, однако, его толком не любила, вернее, полюбила лишь годы спустя.
— Она никак не могла забыть своего жениха, который внезапно скончался совсем молоденьким. Хранила верность его памяти, так что пришлось потрудиться, чтобы ее снова отвоевать, и все-таки мне это удалось. После смерти она много раз являлась мне по ночам. Честное слово. Она меня сюда звала, и я приходил. — Он все говорил и говорил, они ели и пили, а потом начали целоваться.
Здесь я приведу отрывок из записи разговора с Вилли.
«Вилли. Неужели вы с ним целовались прямо в склепе?
Модена. А что в этом зазорного? Ты и представить себе не можешь, как тянет почувствовать живые человеческие губы, когда у тебя трагедия в семье.
Вилли. Да нет, кажется, я могу тебя понять.
Модена. Ты, естественно, хочешь знать, что и как на самом деле.