Мы усиленно старались не показать друг другу, что задыхаемся, поэтому прошли шестой этаж, поднялись на седьмой и, только сворачивая в главный коридор, поняли: что-то не так. Весь этаж был пуст. Двери кабинетов стояли нараспашку, в комнатах не было мебели. Вечерний свет проникал сквозь затянутые сажей, немытые окна в десять футов высотой. Такое было впечатление, точно мы пропустили в жизни нужный поворот. У меня мелькнула мысль, не такая ли она, смерть, — грязный пустой зал, где никто тебя не ждет.
— Надо же, — сказал Хант. — Мы зашли не на тот этаж.
В этот момент с верхнего этажа, приглушенные стальными перекрытиями, деревянной обшивкой и толстым слоем штукатурки, до нас долетели крики. Они звучали глухо, но походили на то, как воет пес, которого переехало машиной. Чувство утраты катится эхом до горизонта. Ни Хант, ни я не могли слова вымолвить. Точно мы находились в чьем-то доме и из ванной доносились хрипы тужащегося человека.
— Должен сказать, — шепотом произнес Ховард, — эти звуки проникают в тебя до печенок, верно?
Спустившись на шестой этаж, мы нашли заместителя Пеонеса и представились. Имя Ханта побудило полицейского вскочить на ноги и отсалютовать. Все произошло очень быстро. Хорошо, что мы пришли вовремя, сказал заместитель: следствие еще не началось. Сеньора Эусебио Фуэртеса отпустят Ханту на поруки.
— Нет, ему, — сказал Ховард, указывая на меня. — Я опаздываю на встречу.
Я прождал больше часа. Шеви вышел ко мне молча, и мы не раскрывали рта, пока не очутились на улице. А тогда он заговорил, и говорил без передышки четыре часа. К тому времени он вынудил меня обещать ему все, вплоть до шоссейных дорог на Луне. Он очертил свое положение: его зажали с двух сторон — тут ему грозит Пеонес, там КПУ. Уж они постараются отыграться на нем.
— Я покойник, — сказал Шеви.
— Но не станет же КПУ убивать вас, верно? — Должен признаться, я уже начал мысленно составлять докладную о «Политике ликвидации, проводимой КПУ».
— Меня просто исключат из партии, — сказал Шеви. — Тогда дело будет за тупамаросами. Экстремисты из КПУ поговорят с тупамаросами. А это равносильно ликвидации. Выход только один. Вы должны вывезти меня из Уругвая.
Я назвал ему Рио-де-Жанейро и Буэнос-Айрес. Оба места слишком опасны, решил Шеви. Я предложил любую другую страну в Южной Америке. Центральную Америку. Мексику. Шеви только отрицательно мотал головой.
— Тогда куда же? — спросил я.
— В Майами.
Он оставит жену и детей. Они слишком прокоммунистически настроены. Он поедет в Майами один. Мы должны добыть ему работу в приличном месте. Например, в банке. Человек, говорящий по-испански и в то же время не кубинец, может быть чрезвычайно полезен в делах с кубинцами, которые крайне ненадежны во всем, что касается денег.
— Я никогда не смогу добиться для вас таких хороших условий.
— Добьетесь. Слишком страшна альтернатива. В целях самозащиты мне придется обратиться в монтевидейские газеты. Подобная гласность будет страшнее для меня, чем для вас, но я понял в тюрьме одно: я не хочу умирать. И чтобы обезопасить себя, я готов пройти сквозь ад публичной огласки.
Через двадцать четыре часа мы получили для Шеви фальшивые документы — паспорт и американскую визу. Он стал работать в банке, в одном из тех банков в Майами, что принадлежат нам. В ту ночь я бы на это не поставил, особенно после того, как провел восемь часов за зашифровкой и расшифровкой переписки со Спячкой (за это время Шеви успел изрядно мне опротиветь), но настанет время, и мы снова будем работать вместе с Шеви уже в Майами.
Часть V
Залив свиней
[май, 1960 — апрель, 1961]
1
После отъезда Ховарда Ханта я еще несколько недель пробыл в Уругвае и вернулся в Америку только в начале мая. У меня накопилось несколько недель отпуска, и я отправился в Мэн, намереваясь пересечь Маунт-Дезерт и, возможно, заглянуть на Доун, к Киттредж.
Но я не отважился. Если Киттредж откажет мне от дома — а я знал, что так оно и будет, — какая у меня останется пища для фантазий? Романтическое воображение, как я обнаружил, требует практической подпитки.
В результате я двинулся дальше на север, в Бэкстеровский заповедник, и совершил восхождение на гору Катадин. В мае это была сомнительная затея. Мошкара не давала покоя, и я избавился от нее, лишь когда достиг голого гребня горы, ведущего к вершине, где гуляют ветры.
Этот гребень называется Острием ножа. Идти там нетрудно, но все же он тянется на целую милю и с обеих сторон обрывается тысячефутовыми пропастями. Хотя тропа по нему нигде не меньше трех футов в ширину, в мае лед с нее еще не успевает полностью стаять, и потому, спускаясь по северному склону, идешь все время в глубокой тени — даже в три пополудни. Я пробирался по выемкам, полным снега, и мне начало казаться, что я один не только на этой горе, а вообще в Соединенных Штатах. Внезапно я понял, что мое невежество в такой широкой сфере, как политика, поистине поразительно. Я что же, этакий выродок в управлении? Берлин ничего мне не дал, а в Уругвае хоть я и начал активно работать, но так и не разобрался в политике этой страны.
Сейчас я собирался работать с Кубой. Для этого необходимо было кое-чем подзаняться. Я вернулся в Нью-Йорк, нашел недорогой отель неподалеку от Таймс-сквер и провел неделю в читальне Нью-Йоркской публичной библиотеки, пытаясь вызубрить сведения о нашем карибском соседе. Прочитал один-два текста, но почти ничего не запомнил — заснул над книгой. Я готов был свергать Кастро, но не интересовался историей театра его действий. Удовольствовался тем, что проштудировал старые номера «Тайм», боюсь, исходя лишь из того, что, по словам Киттредж, мистер Даллес, желая проверить весомость мнения, превалирующего по тому или иному вопросу в управлении, часто пользовался этим журналом. А кроме того, Генри Люс[139] приезжал ужинать в Конюшню.
Однако выяснить, что делал Кастро в первый год своего правления, оказалось нелегко. Столько было вспышек недовольства на Кубе. Министры пачками уходили в отставку в знак протеста против новых законов. Довольно скоро другая тема привлекла мое внимание. Сенатор Джон Ф. Кеннеди из Массачусетса объявил 31 декабря 1960 года, что намерен баллотироваться в президенты. Кеннеди показался мне слишком молодым. Он был старше меня не более чем на двенадцать лет, а я, безусловно, чувствовал себя совсем мальчишкой. За две недели отпуска я до смерти устал. Да к тому же каждая бойкая девчонка на улицах Нью-Йорка казалась мне желанной.
Дело кончилось тем, что я пригласил маму пообедать со мной. Я не знал, когда еще увижусь с ней, — отсутствие какого-либо чувства к матери камнем лежало у меня на душе. Я не мог ей простить сам не знаю чего. А она ведь была нездорова. Перед моим отъездом из Монтевидео пришло от нее письмо, где как бы между прочим упоминалось, что она перенесла операцию, — просто констатировалось, и все. Она сообщала мне новости о родственниках с ее стороны, которых я годами не видел, а затем шли намеки: «У меня теперь довольно много денег и никаких идей, на что их потратить, — конечно, несколько фондов протянули ко мне свои щупальца». Не требовалось особой прозорливости, чтобы понять подтекст: «Черт возьми, прими это к сведению, или я отдам всю кучу на сторону».
Если я ничего не понимал в политике, то еще меньше в те годы меня интересовали деньги. И я из гордости проявил безразличие к угрозе матери.
Однако в письме на последней странице был постскриптум. И рука мамы выдала то, что она не готова была признать: «Ох, Гарри, как же я последнее время была больна! — вырвалось у нее в конце письма. — Не переживай, сынок, но мне удалили матку. Теперь уже все прошло. И я не хочу больше об этом говорить».
Все это время, пока я шагал по нагретым весенним солнцем лесистым склонам горы Катадин с тысячью невидимых глазу выемок и расщелин, спускался по еще мерзлой земле, часами дремал за библиотечными столами, меня не покидало чувство вины, проклевывавшееся сквозь полное безразличие к матери. Я понял, что во мне бросила якорь любовь. И сейчас любовь толкала меня позвонить матери, что я и сделал. Я пригласил ее на обед в «Колонию». Она предпочла «Двадцать одно», это прибежище для мужчин. Не для того ли, чтобы вновь завладеть моим отцом?