Дорога шла степью. Пахло травами, стрекотали кузнечики, звенели птицы, и необычно глубокой была синева неба. А потом дорога круто спустилась вниз и пересекла глубокий овраг. Умная лошадь всегда под гору замедляет ход, быки, наоборот, побежали. Один из мешков упал, за ним упала я, прямо под первое колесо, и телега с девятнадцатью мешками переехала меня, сломав два ребра.
Если телега летит под уклон, сколько секунд пройдет от первого колеса до второго — одна, две, а может, доли секунды? Ощущение было такое, словно от первого до второго колеса прошло минут десять…
Я столько всего успела передумать… Неужели конец всему, эта проклятая телега раздавит меня? И я больше не увижу маму и сестру? Я так и не стану настоящим писателем. Я больше не глотну свободы… И что стоит вся моя начитанность, если я не знаю такой простой вещи: может человек выжить, если его переедет телега с девятнадцатью мешками зерна? И уже никогда я не увижу его… Значит, я еще надеялась, вопреки всякой логике.
Я тебя никогда не увижу.
Я тебя никогда не забуду.
Это пелось уже потом, много лет спустя.
А тогда я потеряла сознание. Пришла в себя в бараке. Я лежала на носилках в широком проходе между нарами. Меня окружали незнакомые сочувствующие лица, ждали врача, как раз в Караджаре была врач с нашего Волковского Надежда Антоновна Савчук… Мой злой гений. Никто не сделал мне столько зла, как этот врач — сама заключенная.
Она не пожелала положить меня в больницу: чего ради — все кости целы. А ведь два ребра были сломаны. До сих пор в рентгеновском кабинете меня спрашивают: «Были на фронте»?
Савчук сказала, что вечером меня отправит обратно на Волковское… и отправила. Все думали с какой-либо оказией — на машине, на худой конец, на телеге. Я пошевелиться не могла от боли, словно полураздавленный щенок.
Вечером за мной пришел конвой. Они вели этап. Шестьсот человек рецидивистов. Меля присоединили к ним. Напрасно я доказывала, что не дойду. «Врач заверила, что дойдете…» Время было военное: три шага в сторону — могли застрелить.
Я никогда не забуду эту ужасную ночь. Беспросветно темная, только всполохи далеких молний прорезали тяжелые тучи. Ничего не видно, конвой нервничал… Урки устали, проголодались, хотели скорее дойти, поесть и лечь спать. А я еле тащилась. Боль была отчаянной, непереносимой, каждый шаг стоил невероятного напряжения, я еле удерживалась от стонов.
Я отставала, меня подгоняли прикладом, но я тащилась все медленнее и медленнее. Меня поставили впереди — урки роптали, матерились. Исчезло ощущение яви. Мне казалось, я вижу страшный сон, кошмар терзал меня. На подходе к Волковскому я потеряла сознание. Беднягам уркам в довершение всего пришлось тащить меня на руках до барака.
С тех пор я больше не встала… Уже и ребра срослись (не совсем, видно, правильно), а я… Жизненные силы вдруг иссякли. Я стала доходить, и, если бы не Кузнецов, лежать бы мне в карагандинской земле в братской могиле.
Спасибо Кузнецову за жизнь! Спасибо таким людям, как Кузнецов, что я не озлобилась, не пришла в отчаяние. Кузнецов был на Волковском чуть больше года, но как же он много сделал за эти четырнадцать месяцев.
По-моему, самое главное, чего он сумел добиться, — это уничтожение «подконвойки» — двух позорных бараков, огороженных в три ряда колючей проволокой, где рычали и выли овчарки, а из окон выглядывали сумрачные озлобленные лица рецидивистов. Теперь они свободно ходили по всему лагерю и на работу, заходили в клуб. Они перестали драться между собой, как пауки в банке. Он не смог нас приодеть, по-прежнему мы выглядели, как персонажи картин Гойи, но как он поднял духовную жизнь лагерников! Каждый вечер в клубе либо читали лекцию — он привлек критиков, историков, ученых, — либо выступали наши артисты или самодеятельность. Немного лучше стало питание — причем за счет собственных запасов, ведь у нас же были огороды и бахчи. Вечерами теперь рассказывала я больше в клубе, а не в своем бараке, и самые страстные слушатели мои были подконвойные.
Известие об уходе Кузнецова свалилось на всех нас в апреле сорок четвертого. В этот вечер в клубе ничего не было, но все собрались там и сидели, как на похоронах, многие даже плакали. «Не расходитесь, я пойду позову начальника к нам сюда», — предложила я и пошла в контору. Он был дома. Зашла к ним домой. Нина Ивановна, веселая, оживленная, собирала вещи, Кузнецов что-то писал за письменным столом.
Я извинилась и сказала, что в клубе ждут его и как все приуныли.
— Молодец, что зашла, — заметил Кузнецов. Он быстро надел пиджак, плащ, и мы пошли.
— Тебе до освобождения остался год… — сказал задумчиво начальник, впервые назвав меня на «ты».
— 4 октября 1945 года меня должны освободить, если окончится война.
— Не позже чем через год мы победим, — заверил Кузнецов.
В клубе все очень обрадовались ему, окружили, он сел рядом со мной и подозвал Зину.
— Воробьева, у меня есть для тебя радость, но сначала спой нам ту песенку, «Что ты смотришь на меня в упор». Уж очень хорошо у тебя получается. А Валерий Косолапый, он здесь? Пусть аккомпанирует.
Оба вышли на середину клуба. У них это уж очень хорошо получалось. Не знаю, чья это песня? То ли это уголовный фольклор, то ли кто из настоящих поэтов приложил руку. Зина с темпераментом, с таким артистизмом исполнила ее.
Привожу эту песню целиком.
Что ты смотришь на меня в упор?
Я твоих не испугалась глаз.
Коль тебе наскучил разговор,
Оборви его возьми да брось.
А ну же, брось, ну, брось, жалеть не стану я!
Таких, как ты, всегда достану.
Или рано, или поздно
Все равно ко мне придешь.
Кто тебя по переулкам ждал?
И душа вся изнывала в страхе.
Кто тебя по кабакам спасал
От удара острого ножа?
А ну же, брось, ну, брось, жалеть не стану я!
Таких, как ты, всегда достану,
Или рано, или поздно
Все равно ко мне придешь.
Ну, прошу тебя я, выйди на крыльцо.
Как у нас с тобой водилось раньше.
На, возьми назад свое кольцо,
А не хочешь, под забором брось.
А ну же, брось, ну, брось, жалеть не стану я!
Таких, как ты, всегда достану.
Или рано, или поздно
Все равно ко мне придешь.
В этот раз Зина исполняла как никогда… Несколько минут мы молчали.
— Смотришь на меня, но не обо мне песня, — бормотал Косолапый. — Клоун ему кличка.
— Затрещину хочешь? — возмутилась Зинка. — Князь — его кличка. — А настоящее имя? — спросил Кузнецов.
— По первому паспорту Федор Скоморохов.
— Тебе письмо от Скоморохова Федора, — сказал Кузнецов, протянув ей конверт.
— Разыскал-таки! — охнул Косолапый.
— Спасибо, спасибо вам, гражданин начальник, это вы помогли! — воскликнула Зина и, схватив конверт, ушла в уголок читать.
— Как же мы останемся без вас? — всплакнул кто-то горько.
— Я же не так далеко уезжаю, всего за десять километров. Буду начальником Караджарского отделения Карлага. У меня будет больше возможности помочь каждому из вас… И я буду сюда регулярно наезжать.
— Валюшу Мухину не забудьте оживить, — улыбнулась Елизавета Николаевна.
— О нет, уже распорядился — завтра с утра займутся этим. Дело, кстати, скорее не из легких…
Громкий плач Зины прервал Кузнецова. Что произошло с Зиной?
Она упала на пол и рыдала так безутешно, словно прочитала себе смертный приговор.
— Воробьева, что с тобой? — бросился к ней Кузнецов. — Думал, письмо это обрадует тебя.