— Ешь…
Окна и двери законопатили. Печка вдруг принимается гудеть, видимо, откуда-то потянуло сквозняком. Из ее нутра слышится глухое «пыхх!» — мы знаем, что это к добрым вестям.
Дезире пришел с работы, но он не спешит переодеться в старый пиджак и шлепанцы. Анриетта одета для выхода. У мадемуазель Полины заговорщицкий вид.
Мы с братом греемся в нашей комнате на третьем этаже, прижимаясь в постели спинами друг к другу. В свете ночника по комнате пляшут тени. Слышу, как открывается, а потом затворяется входная дверь и удаляются по улице шаги.
Спустившись, я застал бы на кухне мадемуазель Полину, которая стережет дом, переписывая между тем конспекты лекций.
Дезире и Анриетта оказываются вдвоем перед входом в «Новинку» — только вдвоем, как в былые времена.
Она держит его под руку, как когда-то; он настолько выше, что словно несет ее по воздуху.
На улице Пюи-ан-Сок их сразу подхватывает и увлекает за собой толпа, проплывающая перед витринами. Все в этот час на улице — все, у кого есть дети. Покуда тысячи детей спят беспокойным сном, взрослых лихорадит и глаза у них разгораются при виде кукол в человеческий рост, деревянных коней с настоящими гривами и обтянутых настоящей кожей, заводных поездов и пряничных санта-клаусов.
— Погоди, Дезире. Это нам не по карману. Лучше поменьше, но уж самое лучшее…
Для варшавянки Файнштейн этот день ничем не отличался бы от других — разве что она может спокойно посидеть одна в кухне, где так тепло, что по запотевшему оконному стеклу, завешанному суровой шторой, стекают капли влаги.
Слышу сквозь сон шум и голоса. Просыпаюсь раз, другой, третий, щурюсь на пламя ночника. Может, уже пора?
Наконец-то привычные звуки: в плите разводят огонь.
— Кристиан!
Босой, путаясь ногами в длинной ночной рубашке, бросаюсь вниз. Не успел даже сунуть ноги в ночные туфли. Пол холодит ступни. Ломлюсь в дверь столовой, но она заперта.
— Погоди, Жорж, сейчас отец отопрет.
Дезире встает, натягивает брюки; спущенные помочи бьют его по ляжкам. Никогда еще мы не вставали так рано; поэтому еще острее чувствуем необыкновенность дня. Кристиану никак не проснуться, он спит на ходу и при виде распахнутой двери разражается слезами. Все это для него чересчур! Столовую не узнать! С порога на нас обрушивается необычный запах — пахнет пряниками, шоколадом, апельсинами и чем-то еще. На покрытом скатертью столе — блюда и тарелки, они полны марципаном, цукатами и прочими лакомствами. Кристиан шмыгает носом. Избыток счастья его пугает. Барабан. Кепи. Хлыстик. Труба. Строительный материал! Он не в силах смотреть на все подарки сразу и машинально сжимает в руке апельсин, с которым похож на младенца Христа, держащего увенчанный крестом шар, олицетворяющий весь мир.
— Ты доволен?
— Да.
Я лучше владею собой. Приступаю к разбору богатств, особенно любовно разглядываю коробку с красками в настоящих тюбиках.
— Жорж! Ты видел вот это?
Это конструктор. Я и не мечтал получить конструктор, но теперь даже не поднимаю головы, зачарованный новыми красками. В сотнях и тысячах домов дети в ночных рубашках восхищаются так же, как мы.
Дезире подходит к Анриетте и неуклюже, как всегда в подобных случаях, преподносит ей крошечный футляр с брошью. Но Анриетта, даже получая подарок от мужа, смущается и бормочет:
— Боже мой, Дезире, я даже не ожидала… Ах, спасибо!
На глазах у нее слезы.
— Какая красота! Слишком роскошно для меня! А я тебе приготовила только вот это.
Трубка. Трубка с изящным тонким мундштуком, по маминому вкусу.
— Тебе нравится?
Отец тут же набивает ее и закуривает натощак — сегодня можно все что угодно. Жильцы еще спят. Мы в столовой, и ставни пока что закрыты, и газ горит, словно вечером. От нас еще пахнет постелью, мы не замечаем холода. Лакомимся шоколадом, инжиром, изюмом. Кусаем то от марципановой фигурки, то от сдобной булочки.
— Дезире, сходи принеси им туфли, а я пока зажгу огонь.
Дома всё сегодня еще необычайнее, чем на заснеженной площади Конгресса. Из кухни долетает запах керосина. Мама мелет кофе и кричит нам:
— Дети, не наедайтесь, сейчас сядем за стол.
По улице Иоанна Замасского идет первый трамвай с рабочими. Колокола на приходской церкви возвещают первую службу. Наверно, в церкви, освещенной только свечами, мальчик-служка звонит сейчас в колокольчик. Впрочем, нет! Сегодня утром служек не будет — их заменяет ризничий.
На завтрак все выбирают себе по сдобной булочке, один Кристиан не решается откусить: ему попалась булочка в форме барашка и мой брат жалеет его.
Вокруг сплошные сласти, весь дом пресно-сладкий. Отец оделся.
— Одевайтесь, дети, а то простудитесь.
Из соседнего дома слышится тонкий звук трубы. Рассвет как будто не решается наступить. Городские звуки никак не сольются в привычный оркестр. Даже боязно поднимать ставни.
Уже девять, а мы все еще в ночных рубашках; животы переполнены, глаза щиплет от недосыпу. Отец уже ушел.
Пора тушить лампы, начинать день. Ставни поднимаются, и мы видим заколдованную улицу.
Весь мир куда-то исчез; монастырская школа, которая так близко от нас, виднеется или, скорее, угадывается где-то вдали, за пеленой морозного тумана, липнущего к окнам. Проходят люди, пряча руки в карманах, а головы втягивая в поднятые воротники; они выныривают на мгновение из тумана и снова тонут в тусклом небытии.
Трамвай звонит, звонит, тащится, как черепаха; тележка мусорщика похожа на волшебную колесницу.
Сегодня мы имеем право кататься по земле, валяться, пачкаться, есть что попало и не мыться с утра до вечера.
Мадемуазель Фрида окидывает наши игрушки равнодушным взглядом и уходит. Кажется, она будет резать трупы в анатомичке. Мадемуазель Полина зябнет и не выходит из комнаты. Вот и хорошо: мама вымоет нас в кухне, у плиты, горячей водой. Смоченной расческой она пытается причесать на пробор мои непослушные волосы.
— А теперь, дети, дайте мне ваши пряники и шоколад…
Потому что праздник не кончится до самого апреля. Апельсины кислые и холодные. Вжимаешь в кожуру кусок сахару и сосешь, сосешь, пока не выберешь сок и мякоть.
В узких улочках вокруг церкви святого Николая оборванные, замурзанные дети копошатся в сточной канаве, пахнущей бедностью. Все они в деревянных башмаках. Женщины стоят на порогах, выпятив животы, уперев руки в бока и визгливо перекрикиваясь через улицу.
— Самим есть нечего, а денег на праздники тратят побольше, чем богачи, — замечает Анриетта.
Их дети получают трехколесные велосипеды, заводные поезда с рельсами и вокзалами, духовые ружья, кукол в человеческий рост с настоящими волосами.
На то они и бедняки. У них нет сберегательных книжек. Они никогда не купят себе домов. Если заболеют — лягут в больницу. Если потеряют работу — обратятся в благотворительный комитет.
Они проедают все, что зарабатывают. Своих сорванцов они не посылают в коллеж святого Андрея: те ходят либо в городскую школу, либо в бесплатную монастырскую школу.
Рядом с нашей школой имеется для них другая, бесплатная: классы там грязнее, двор немощен, вход отдельный. Братья, преподающие у них, не такие опрятные и вообще попроще, чем наши.
Все жалованье отцов пошло на игрушки и на лакомства.
И не все ли равно, что завтра им придется есть требуху и черный хлеб с колбасой из конины?
О святой Николай, покровитель детей…
Двор перед школой пуст. В коридорах, где пахнет немытой посудой, как в доме без хозяйки, бродят несколько черных сутан с белыми пятнами брыжей.
О святой Николай, мы тебя зовем!
О святой Николай, приходи в наш дом!
— Поешь хоть супу, Жорж.
Но я не могу. Я объелся, желудок набит до отказу, на языке вкус марципана, апельсинов, сдобы, шоколада. Моя тарелка почти опустела. Я откусил по куску от каждой пряничной фигурки. У Санта-Клауса не хватает головы, у ослика — ноги.