Проходя мимо кондитерской Кентена, попадаешь в облако сладкого запаха. У «Черной девы» открыто, над стойками благоухание кофе, поджариваемого весь день в присутствии посетителей. Везде открыто. Вот потому-то Дезире был против того, чтобы жена связывалась с торговлей. Желтоватый свет витрин не гаснет в такие дни до самой ночи даже на самых пустынных улицах предместий.
Ребенок прохаживается, похожий на маленького старичка, гуляющего каждый день по одному и тому же маршруту с остановками в одном и том же месте. Он знает уже всех жителей квартала, и люди здороваются с ним ради удовольствия услышать его степенный ответ.
Вот огромный красный цилиндр, отделанный золоченым шнуром, — это вывеска деда Сименона. Через магазин входить нельзя, не велено. Надо пройти беленным известкой коридором, где со двора пахнет гниющей водой.
В остекленной кухне томится на огне разварная говядина. Говорят, настоящую разварную говядину умела приготовить только бабка Сименон. Она умерла, но ее дочка Селина унаследовала от матери и рецепт, и сноровку. Умер и Папаша, кресло его опустело.
— Добрый день, тетя.
— Здравствуй, Жорж.
Селине двадцать лет — совсем взрослая. Но мальчуган усаживается и честно отсиживает положенное для визита время. Когда ему стукнет пятнадцать, болезнь обречет Селину на неподвижность, и она будет сидеть целыми днями, опустив в лохань опухшие, раздутые ноги; тогда он станет навещать ее каждый день, просиживая по часу, а то и по два.
А теперь Селина, захлопотавшись у плиты, освобождает его словами:
— Дедушка в магазине.
Мальчик и сам это знает. Он идет в магазин, проходит через коридор и вечно темную подсобку, где торчат в ряд шляпные болванки. Дед Сименон, вооружившись утюгом, придает форму шляпе, от которой валит пар.
— Добрый день, дедушка.
Этот визит ненадолго. Старый Сименон достает из кармана монетку в одно су. Он заранее приготовил по одной такой монетке для каждого внука, и этим утром каждый придет за своей долей. Щеки у деда шершавые, щетина седая. Губы хранят запах ликера, которого он только что успел отведать со своим приятелем Кранцем.
Теперь остается выбрать. Мальчуган получил пять сантимов от родителей и пять от деда.
Рядом — магазин Лумо. Кондитерская Лумо — самая большая в городе.
На два су можно купить шоколадку, обернутую фольгой, но это выйдет слишком мало. Зеленые и красные леденцы можно сосать часами, но для воскресенья они слишком обыденны. А мороженое, что продают на углу, съедается так быстро, что и не заметишь.
— Дайте мне вот этих на десять сантимов.
До полудня еще далеко.
Когда сам ты невелик, улицы кажутся длиннее, дома выше. Дни — и те тянутся дольше, особенно воскресенья. Мальчишка успевает насмотреться и наслушаться досыта. Когда он все так же степенно возвращается на тихую солнечную улицу Закона и толкает незапертую дверь, он словно опьянел.
Входит он не сразу. Сперва кричит в приотворенную дверь кухни, которая после улицы кажется полутемной:
— За стол не пора?
За стол садиться еще рано, и он может еще немного побродить, пососать конфеты, вытаскивая их из кармана одну за другой.
На углу улицы показался долговязый Дезире. Анриетта накрывает на стол. На обед — бульон, жаркое с яблоками и жареной картошкой. Таково воскресное меню. В доме, как и на улицах, пусто. Жильцы поехали за город. Двери и окна открыты. В комнатах пятна света перемежаются пятнами тени, островки зноя — островками прохлады. Но через несколько минут вспыхнет ссора. Ну, не странно ли, что все мы предвидим эту ссору, чувствуем ее неизбежность, бесполезность, нелепость и все-таки не умеем ее предотвратить?
Анриетта убрала со стола посуду.
— Одень Кристиана, все равно тебе делать нечего.
Двери комнат и дверцы шкафов то открываются, то закрываются. Свободная голубая блузка сзади закалывается брошкой.
— Застегни мне блузку.
Вспышка все ближе, и вот она разражается по самому ничтожному поводу. То ли Кристиан, уже одетый для выхода, сразу обмочил нарядные штанишки? То ли я выпачкал воскресный костюмчик? То ли виноват Дезире с его ворчанием:
— Анриетта, уже два часа! Так мы никогда не уйдем!
Анриетта сражается со своей шевелюрой, зажав во рту шпильки. На ней розовая нижняя юбка. С самого утра, с момента, когда она встала к заутрене, ей приходится спешить, метаться, выходя из себя от мысли, что семейная сцена неотвратима.
— Что у меня, десять рук, что ли? Занялся бы лучше печкой.
Крак! У нее лопается шнурок или отскакивает пуговица.
— Ну что, Анриетта?
Она срывает с себя блузку и ударяется в слезы.
— Уходите без меня! Пожалуйста. Мне все равно.
Мама страдает мигренями. Без мигрени не обходится ни одно воскресенье. А нас ждут залитые солнцем улицы, утопающие в воскресном покое.
— Что же это такое! Опять Жорж играет с чернильницей…
Слезы. Гнев. Стрелка будильника движется. Анриетта раздевается, снова одевается.
— Возьмем коляску?
Это для брата.
— Не надо! Я его понесу.
— Ты только так говоришь, а сам потом будешь заставлять малыша идти, как в то воскресенье. Или вообще захочешь ехать трамваем, а проезд стоит тридцать сантимов.
Десять сантимов на человека — за брата еще не надо платить. А иногда удается схитрить, уверив кондуктора, что мне еще нет пяти.
В ушах у меня звенит. Тепло и свет обволакивают и оглушают меня, во рту — вкус ростбифа и жареной картошки.
Проходим мимо нашего бывшего дома на улице Пастера. Площадь Конгресса, улица Провинции, мост Маген, перешагнувший через Маас.
Для меня набережная Сен-Леонар, которая тянется без конца и края, — это уже чужбина. Со смешанным чувством страха и удовольствия смотрю на людей и предметы.
Почти на всех этих огромных домах — медные таблички, иногда по нескольку на одной двери: «Судостроение», «Речное и морское страхование», «Перевозки», «Фрахт». Тут же мастерские. Их широкие железные ворота по случаю воскресенья закрыты.
Нас обгоняет трамвай — мы садимся в него только на обратном пути, и то изредка: десять сантимов — не пустяк.
Счастливы ли родители? Ведь воскресенья должны были бы стать для них днями счастья, во имя которого они трудятся всю неделю. И вон они наконец вместе, и дети с ними. Они идут и молчат.
Дезире слегка улыбается людям и улицам. Анриетта ни на миг не забывает, что на полдороге брату надо сделать пи-пи; она вспоминает, что ей хотелось сказать сестре, и в то же время голова у нее забита жильцами и очередными планами.
— Об одном прошу, — говорит Дезире, — не надо говорить им про то, как мы ограничиваемся самым необходимым.
— Не могу же я сказать Анне, что денег у нас куры не клюют!
— Об этом вообще не стоит говорить.
— Анна — моя сестра…
— Но мне-то она не сестра.
— Послушай, если ты опять намерен…
Осторожно! Мимо проходит какой-то отдаленный знакомый, и мама тут же улыбается, любезно кивает.
Но вот позади осталась самая неприятная часть набережной, та, где ни одного деревца, никакой тени — только широкий сверкающий Маас. Начинается другая набережная, а с ней — канал, пристань, где покачиваются впритирку, чуть не в десять рядов, сотни барж, на которых сохнет белье, играют дети, спят собаки, и надо всем царит живительный запах дегтя и смолы.
На другом берегу, между каналом и рекой, в запущенном парке выглядывают из густой листвы красные кирпичные стены городского тира. Оттуда поминутно доносятся сухие щелчки выстрелов.
Вот и витрина, старомодная на вид, загроможденная товарами: там и крахмал, и свечи, и цикорий в пакетиках, и бутылки с уксусом. Вот застекленная дверь, на стекле — рекламы: белый лев рекламирует крахмал Реми, зебра — тесто для выпечки, другой лев, черный, — сорт сигар.
На дверях колокольчик, его не спутаешь ни с каким другим колокольчиком. Но самое главное — это неповторимый, чудесный запах, царящий в доме у тети Анны.
Да, запах неповторимый, но здесь вообще все — исключительное, все — редкость. Здесь совершенно особое царство, и складывалось оно долгими годами.