— Господи, господи, все пропало! — причитал Олави чуть не со слезами на глазах. — Этот вечер, этот вечер, которого я ждал как искупления, как самую прекрасную свою мечту. Все разбито: венок и фата, надежды и мечты — моя брачная ночь, моя брачная ночь… я так и не узнаю ее!
Он спрятал лицо в диванных подушках и разрыдался.
— Твоя брачная ночь! — сказала Кюлликки дрожащим голосом. — Разве у тебя не было еще брачной ночи? А моя брачная ночь, — голос изменил ей, — ее не было и уже никогда не будет.
Она горько, безнадежно разрыдалась, уткнувшись в другой угол дивана.
И брачный покой огласился такими слезами и жалобами, что казалось, стены этого не выдержат. Плач Кюлликки переходил иногда в душераздирающие стоны, а Олави метался, как беспомощное дитя…
Почувствовав, что бессознательно придвинулся к Кюлликки, Олави вздрогнул. Тогда он соскользнул на пол, обвил ее колени и опустил на них голову.
— Убей меня! — взмолился он. — Сначала прости, потом убей!
Когда руки Олави обвились вокруг колен Кюлликки, ее слезы высохли, ей стало легче.
— Почему ты мне не отвечаешь? — продолжал Олави. — Если не можешь простить, убей хотя бы — иначе я сам себя убью!
Но Кюлликки молча наклонилась и сильно, настойчиво потянула его вверх, а потом прижала к себе.
Теплая волна залила грудь Олави, и он обнял Кюлликки, как благодарное дитя обвивает шею матери.
— Задуши меня в объятиях, тогда я одновременно буду убит и прощен.
Но Кюлликки ничего не сказала, она продолжала молча его обнимать. Так они пролежали долго, точно двое детей, обессилевших от слез.
— Олави, — сказала наконец Кюлликки, разжимая объятия, — когда ты просил меня стать твоей женой, ты сказал, что предлагаешь мне делить с тобой не счастье, а страдания.
— Это было тогда, — жалобно ответил Олави, — но я все-таки надеялся тогда на счастье.
— Сегодняшний вечер — наше первое испытание.
— Но теперь все потеряно… все, все!
— Нет, не все, одна только брачная ночь — все остальное нам осталось.
— Нет, нет, не пытайся обманывать себя и меня. Я заслужил свою участь, а то, что тебе приходится…
— Ни слова больше об этом, Олави! — прервала его Кюлликки. — Ни теперь, ни впредь. Я уже все забыла…
— Все?..
— Все, Олави! — ответила она нежно. — Человек никогда не получает всего, что хочет. Если мы не сумели стать сегодня новобрачными, то можем быть друзьями.
— Друзьями по несчастью! — тяжело вздохнул Олави, и они прижались друг к другу, как двое сирот.
— Олави! — шепнула Кюлликки немного погодя. — Пора ложиться, ты очень устал.
Они одновременно взглянули на белоснежную постель, и каждый из них угадал, что делается в душе у другого.
— Может быть, нам лучше прокоротать до рассвета на диване? — спросила Кюлликки.
Олави схватил ее руку и прижался к ней губами.
Поднимаясь, чтобы взять подушки, Кюлликки случайно взглянула на стол. Она взяла лежавший там предмет, подошла к комоду и задвинула ящик. Благодарный взгляд Олави проводил ее до постели.
Но когда она увидела две белоснежные подушки, ее плечи задрожали и, стоя спиной к Олави, она начала дергать завязки, будто они запутались.
Олави встал и на цыпочках подкрался к Кюлликки.
— Кюлликки! — сказал он ласково и робко, поворачивая ее к себе. — Все?
— Все! — ответила Кюлликки, снова улыбаясь. — Прости меня за мое ребячество.
И Олави обнял ее, счастливый, хотя слезы ее еще не просохли…
— Не гаси свечей, Олави, пусть они горят всю ночь, — попросила Кюлликки. Она уже лежала на диване.
Олави кивнул и тоже опустился на диван. Он положил ноги на стул и прислонился головой к груди Кюлликки.
— Дай мне руку! — попросил он.
Их глаза, устремленные друг к другу, блестели, как одинокие звезды на темном осеннем небе.
IV
Лунатик
Он был лунатиком, хотя не смел признаваться в этом даже самому себе, потому что в лунатизме есть что-то таинственное и жуткое.
Кажется, что встает и отправляется в странствие беспокойная душа человека, за ней бессознательно следует тело. С чуть приоткрытыми глазами лунатик, как белка, может взобраться на крышу, пройти по качающейся доске с одной крыши на другую, открыть окно и усесться на подоконнике, как бы высоко это ни было. Он может обращаться с острыми предметами, как ребенок, для которого любая щепка — игрушка. Если посторонний проснется и увидит это, ему станет страшно и покажется, что перед ним — душа, отправившаяся в свои ночные странствия.
Олави уже давно ходил во сне — пожалуй, с того времени, как Кюлликки стала его женой.
Брачная ночь была забыта, ни один из них никогда о ней не вспоминал. Они пытались сблизиться друг с другом, опираясь на все прекрасное и глубокое, что было свойственно их натурам, они вместе мечтали о будущем, которого не представляли себе без активной деятельности.
Кюлликки расхаживала по новому дому неизменно спокойная и доброжелательная. Олави гордился своей женой, он чувствовал к ней благодарность, уважение и любовь за ее нежную и преданную дружбу.
И вдруг пришла беда — тихо, как ночная птица, подкрался к нему лунатизм.
Сначала он бродил по ночам, не подозревая об этом. И даже после того, как несколько раз почти совершенно убедился в своей болезни, все еще не хотел в нее верить. Он радовался тому, что Кюлликки ничего не подозревает, и страшно боялся, как бы жена не проснулась однажды и не спросила:
«Разве мои руки недостаточно горячи, чтобы удержать тебя? Разве моя душа недостаточно богата, чтобы откликнуться на все, что живет в твоей душе?»
Последнее время он особенно боялся этого. Он стал работать с удвоенной энергией и почти исступленно осушал землю вокруг своего дома. Но этого мало. Он занимался делами, затрагивающими интересы всей деревни. Вдоль и поперек облазав Большое болото, он задумал грандиозный план его осушения. Но болезнь не отступала.
Олави вернулся с поля в тихий предвечерний час. Неслышно, словно сумерки, подошла и прильнула к нему Кюлликки, спрашивая взглядом, что у него нового, и рассказывая о своих делах.
Олави улыбнулся, но посмотрел на Кюлликки как-то рассеянно, а потом и совсем отвел глаза и уставился вдаль, точно все еще оглядываясь на свой трудовой день.
Прошло некоторое время. Бессознательно подняв руку, Олави вынул из прически Кюлликки костяную шпильку — ее длинные волосы рассыпались по плечам. Он гладил эти шелковистые волосы и наматывал их на руку. Продолжая улыбаться и глядеть куда-то вдаль, он обнял Кюлликки.
— Моя девочка! — прошептал он, взглянув на нее, словно сквозь туман, и целуя ее.
Кюлликки почувствовала, что рука Олави дрожит. Она посмотрела ему в глаза и изумилась их странному выражению. Казалось, они блуждают где-то очень далеко.
Смутное беспокойство, мучившее ее с некоторых пор, охватило ее с новой силой. Ей стало страшно. Казалось, сам Олави куда-то ушел, а здесь осталось только его согнутое в объятии бездушное тело.
Она задрожала, вырвалась из его рук и почти упала на скамью.
Олави стоял на прежнем месте совершенно неподвижно. Кюлликки смотрела на него с ужасом. Под синеющей гладью их повседневного счастья открылось вдруг илистое дно, покрытое темными зарослями, населенное диковинными существами.
Будто защищаясь от этого видения, женщина закрыла лицо руками.
— Что с тобой, что с тобой, Олави? — жалобно, точно малый ребенок, заговорила она.
Олави чувствовал себя где-то между сном и явью. Но, заметив, что Кюлликки плачет, он пришел в себя.
— Кюлликки?
Кюлликки взглянула на него с опаской и недоверием.
— Бедная Кюлликки… — глухо сказал Олави, садясь на другой конец скамьи, но испугался собственного голоса и умолк.
— Я знала, что мне суждены страдания, — заговорила Кюлликки. — В твоем сердце жило столько женщин, что я могла занять в нем только самый крохотный уголочек. Но я так горячо любила тебя и ощущала в себе такие силы, что надеялась постепенно уголок за уголком завоевать все твое сердце, — и не сумела…