Перекрестившись, Сальвадор спешился, привязал лошадей и начал собирать хворост для костра.
— Что он сказал? — спросила Марына.
— Что прошлым летом здесь поймали человека, воровавшего скот.
— Прямо здесь?
— Да.
— И что с ним сделали?
Сальвадор разжег огонь и расставил свою оловянную утварь — кастрюлю, чайник, тарелки и чашки.
— Его линчевали.
— На том дереве?
— Увы, это так.
Марына тяжело вздохнула и подошла к костру. Рышард последовал за ней, вынул из седельного вьюка одеяло и разложил на земле, чтобы можно было сесть.
— Я даже не спрашиваю вас об усталости.
— Спасибо.
— Вы жалеете, что поехали со мной?
— Рышард, Рышард, перестань волноваться, хорошо ли мне здесь. Вместе с тобой. Мне хорошо.
— Теперь я знаю, что вы любите меня. Вы дважды повторили мое имя.
— Да, и ты тоже, — она засмеялась. — «Марына, Марына!»
Ему показалось, что сердце разорвется от счастья.
— Вы счастливы, Марына? — тихо спросил он.
— Ах, счастье! — произнесла Марына. — Мне кажется, я могу быть очень счастливой.
Еще не время было объяснять Рышарду новую договоренность с собой о счастье и удовлетворении. Счастье в том, чтобы не попасться в ловушку своей жизни — в сосуд с твоим именем. Нужно забыть себя, свой сосуд. И привязаться к тому, что выводит за пределы себя самой, расширяет мир. Например, зрительные удовольствия — она помнила свое наслаждение, когда впервые попала в музей: Генрих повез ее в Вену, ей было девятнадцать, и она, еще девушка, жаждала пройти посвящение. С возрастом у женщины появляется сильное качество: ей больше не нужно делиться этими яркими мгновениями выхода из оболочки. Но она не забыла (хотя Рышард, похоже, думал обратное) удовольствия рук, губ и кожи.
Сальвадор передал им тарелки с сухим печеньем и вяленой говядиной и пинтовые чашки с японским чаем, подслащенным медом.
Рышард, морщась, поставил чашку на одеяло и затряс обожженной ладонью. Он видел, что Марына продолжала держать свою в руках.
— Вам не горячо?
Марына кивнула и улыбнулась:
— Может, я и люблю тебя.
Рышарда словно ударили в самое сердце. Он потянулся за своей чашкой, все такой же нестерпимо горячей, и быстро выпустил ее из рук.
— Марына, поставьте свой чай!
— Может, и люблю, — продолжала она. — Может, и могла бы. Но, разумеется, я чувствую себя виноватой, когда люблю того, кого любить не должна.
— Марына, покажите руку.
— Когда мне было девять, сразу же после смерти отца, — она поставила чашку и вздрогнула, — меня поместили на год в монастырскую школу.
— Покажите руку.
Она вытянула руку ладонью кверху. Та была темнобагровой.
— Сальвадор! — закричал Рышард.
— Señor?[67]
— Идиот! Идиот! — он вскочил на ноги и схватил банку с медом. — Можно, я помажу? — Он увидел слезы в ее глазах. — Ох, Марына! — Склонившись над ладонью, он принялся дуть на нее и смазывать медом. — Меньше болит?
Когда он поднял взгляд, ее глаза уже были сухими и блестящими.
— Там у меня была учительница, сестра Фелицыта, которую я любила больше, чем мать, любила, как никого другого на свете. И я приучила себя никогда не смотреть ей в лицо. Видя мой потупленный взор, она считала меня очень робкой и набожной, а тем временем я горела желанием прижаться губами к ее прекрасному лицу.
— Позвольте поцеловать вас, Марына.
— Нет.
— Так, значит, я никогда не сожму вас в объятиях? Никогда?
— Никогда! Понимаешь ли ты, что это означает? Я хорошо знаю, что если стану… если буду вынуждена скрываться, выбирать — то это будет невыносимо. Мне нужна простая жизнь.
— Вы считаете брак простой вещью?
— Нет, брак вовсе не прост. И Богдан не прост. Но с Богданом и так сложностей хватает.
Они помолчали.
— Марына?
Она встала:
— Поехали дальше.
Когда они снова сели на лошадей, Рышард, видя, что левой рукой она придерживает поводья, а правую, обернутую платком, прижимает к груди, взял у нее поводья и повел обеих лошадей по каменистому оврагу и вверх по крутому, поросшему куманикой склону. За его спиной она говорила что-то об особых мучениях, которые усложняют жизнь Богдана, о том, что никто не знает (и она не может рассказать), кто он на самом деле. Затем они даже начали спорить, и этого Рышарду хотелось меньше всего, особенно после того, как она фактически пообещала, что когда-нибудь станет принадлежать ему.
— Если бы мой дед был штабным офицером в армии Наполеона, а жена — национальной героиней моей страны, — не к месту сказал Рышард, обернувшись, — я долго думал бы, кто же я такой.
— Сегодня вы не так умны, как обычно, — холодно ответила она.
Но, похоже, она простила его, когда горы сменились равниной, и снова взяла поводья в левую руку. Они некоторое время скакали галопом, подняв лица к сияющему солнцу и нескольким белым облакам на безупречно голубом небе. Все это время Рышард размышлял о своей радости и поразительном маленьком уроке, преподанном Марыной, о том, как терпеть боль.
Когда стемнело, они устроили привал по ту сторону гор, и встревоженный Сальвадор подал им соленую свинину и хлеб на оловянных тарелках, по-прежнему бормоча извинения:
— Señora, perdóneme, mil disculpas, perdóneme[68].
У него такие мозолистые руки, объяснял Сальвадор, что он не понял, какими горячими были чашки.
— Ahora по está caliente, señora, estáfrio![69]
Рышард перевел.
— Надеюсь, не мясо, — со смехом сказала Марына.
Марына, как ребенок, обрадовалась кровати, которую Сальвадор соорудил из мелко поломанных веточек толокнянки и крушины, устеленных несколькими слоями темного мха и гладкого папоротника. Затем, оставив Сальвадора с ружьем у костра охранять спящую Марыну, — мексиканец в очередной раз заверил Рышарда, что ни одна гремучая змея не переползет через лассо из конского волоса, которое он разложил вокруг нее, — Рышард вышел из лагеря прогуляться к освещенным луной деревьям и выкурить трубку. Марына спит под его защитой на лоне дикой природы, под бескрайним ночным небом — как будто осуществилась его давняя мечта, они с нею — две тонких стрелы, рассекающих огромную вселенную. Изысканное ощущение: победа. Он любит. И любим. В этом он теперь убедился. Поднялся ветер, и молчаливый лес загудел и зашелестел. Восхищенно прислушавшись, он со страхом уловил зловещее шуршание. Такой звук, напомнил он себе, могут издавать желуди, когда отрываются от ножек и с шелестом катятся по листве на землю. А также крадущийся Ursus horribilis[70], готовый выпрыгнуть из-за дерева и вцепиться ему в горло, прежде чем он успеет крикнуть. А он, как назло, оставил ружье у костра. Все его органы чувств обострились от страха. Он даже различил среди лесных запахов отдаленный смрад скунса. И звуки — уханье сов и другой, более слабый шелест, а затем… блаженная тишина, которую он встретил с замирающим дыханием, облегчением и благодарностью, словно бы получил обнадеживающую весть от самой природы. Все хорошо и все будет хорошо. Рышард не питал никаких иллюзий насчет своей неуязвимости, он был слишком рационален для этого. Но ничто не могло разрушить в нем чувства благополучия и удовлетворенности. «Если бы даже моя жизнь сейчас оборвалась, — говорил он себе, — я все равно бы подумал: боже мой, какая поездка!»
14 апреля. «Наша община похожа на брак», — сказала мне сегодня Марына, и я внезапно насторожился. «Я не имею в виду наш брак, — сказала она со смехом. — Я говорю о браке, который созрел благодаря компромиссам, разочарованиям и неизменной доброй воле, — речь идет, конечно же, не о Юлиане с Вандой! Это давнишний брак, нерушимость которого приводит в уныние самих супругов, но который они не отваживаются расторгнуть». Марына стала на мгновение прежней, какой я ее люблю: беспокойной, язвительной, самокритичной и властной.