Помню, как я в первый раз увидела вблизи примадонну: более тридцати лет назад, я только приехала в Нью-Йорк, была без гроша в кармане, а богатый поклонник пригласил меня обедать в «Лютецию». И вскоре после того, как на моей тарелке оказались первые лакомства, моим вниманием завладела (подумать только!) чем-то знакомая женщина с высокими скулами, черными как смоль волосами и полными, ярко накрашенными губами. Она обедала за соседним столиком с пожилым мужчиной, которому громко говорила: «Мистер Бинг. [Пауза.] Или мы будем работать, как работает Каллас,[2] или не будем работать вообще». И этот мистер Бинг умолк на несколько минут — я тоже. Теперь я знала, что и Марына, моя Марына, временами ведет себя подобно Каллас, если она та, за кого я ее приняла. Впрочем, сегодня вечером, в кругу друзей, она предпочитала действовать лестью. Но я замечала, как ее серо-голубые глаза расширялись от раздражения. Как ей, должно быть, хотелось (кажется, я начинала ее понимать), как ей хотелось встать с кресла и выйти из комнаты, приведя всех в замешательство! Сбежать, уйти со сцены, но не подышать свежим воздухом, как хотела я. Ибо я с удовольствием улизнула бы на четверть часа и даже побродила бы под градом — хотя обычно боюсь холода (я выросла в южной Аризоне и Калифорнии). Но я не отваживалась уйти из страха пропустить какую-нибудь фразу, которая все для меня прояснила бы. И сейчас настал самый неподходящий момент, чтобы выйти на заснеженную улицу. На дальнем конце длинного стола метрдотель подал украдкой сигнал Богдану, а четверо официантов почти одновременно наклонились и зажгли четыре тройных серебряных канделябра. Марына встала, разгладила одной рукой свое серо-зеленое платье, а другой затушила сигарету. «Дорогие друзья, — начала она. — Вы так долго ждали. Так долго терпели». Она лукаво глянула на Богдана. «Да», — ответил он. К выражению супружеской заботливости на его лице добавилась неспешная нежность, и он взял жену за руку. Как хорошо, что я пересилила себя и осталась на месте! Я надеялась, что, как только гости сядут за стол, подслушанные обрывки разговора сольются воедино и я наконец пойму, чем же они так увлечены. Ведь я даже допускала, что каждый, кто поворачивался, вставал, медлил и боком пробирался к длинному столу в конце комнаты на первом этаже отеля (в моей стране это был бы второй этаж), посвящен в это дело или план. Но сколько бы их ни оказалось, если в некоем деле участвуют даже только двое, кто-то из них несет больше ответственности (хотя никто от нее не освобождается полностью: дал согласие, значит, принял ответственность). А если участников, например, двадцать, — я насчитала двадцать семь человек в комнате, — то один человек не только понесет больше ответственности, но и станет у руля, как бы этот человек, если он — женщина, ни отрекался от звания вождя. Однако чем объяснить, почему люди за кем-то следуют? Или не менее трудный вопрос: почему люди отказываются за кем-то следовать? (Когда пишешь, то одновременно идешь за кем-то и ведешь за собой.) Я наблюдала, как все подчинились долгожданному приказу сесть за стол. Я не возражала просто наблюдать и слушать, я никогда не возражаю, особенно на званых ужинах; но я могла представить, что если бы гости знали о моем присутствии, о приходе столь экзотической незнакомки, то усадили бы меня за стол. (Мысль о том, что меня могли выгнать на заснеженную улицу, даже не приходила в голову.) Непрошеная и невидимая, я могла сколько угодно смотреть, даже разглядывать их: подобной невежливости я обычно избегаю, поскольку это может повлечь за собой ответный пристальный взгляд.
В детстве, как и многим единственным детям в семье, мне часто хотелось стать невидимкой, чтобы удобнее было наблюдать — точнее, чтобы за мной никто не мог наблюдать. Но иногда я играла в слепую. В тринадцать лет, когда мои родители собрали скромные пожитки и перебрались из Тусона в Лос-Анджелес, прогулки по новому дому с закрытыми глазами, когда я оставалась одна или когда за мной не следили, были моей любимой игрой. (Самым незабываемым приключением, связанным со «слепотой», стал полуночный поход в ванную во время землетрясения.) Мне нравится, когда все зависит только от меня. Когда приходится преодолевать трудности. «Пора бы уж», — раздраженно прошептал судья своей жене. Она улыбнулась и приложила два пальца к губам. «А мороженое будет?» — спросил мальчик. Гости подходили к столу, и Рышард протискивался вперед — ему не терпелось узнать, насколько близко к Марыне он будет сидеть. Тадеуш следовал за ним по пятам, но Рышард, ускорив шаг, добрался до стола первым. Я видела, как он бегло просмотрел свою карточку с указанием места, и по его усмешке поняла, что он остался доволен. Как только гости расселись и начали разворачивать накрахмаленные салфетки, официанты принялись разносить изысканные первые блюда. Я тоже подошла в эту часть комнаты и села, скрестив ноги, в проеме высокого окна. Пока я пыталась во всем разобраться, первые же слова, произнесенные за столом, заглушили те, что звучали у меня в голове: «щавелевый суп», «карп по-еврейски», «запеченный морской язык», «хряковина в вишневом соусе»… кавычки обозначают лишь то, что у меня сейчас не хватает терпения описывать; время еще будет, когда я пойму суть истории. Хотя я знала, что их заставили ждать (как и меня, но в другом смысле), меня удивило немного, что все они недолго думая набросились на еду. Может, я ожидала, что они прочтут молитву? Наверное, да. И действительно, невзрачная сестрица Богдана долго шептала что-то про себя перед тем, как взяться за вилку, — наверняка молилась. Я надеялась, что им еще не надоело спорить, хотя в данный момент все были увлечены роскошной едой. За столом — целый спектр поведения: от разборчивости до жадного поглощения пищи, с яркими комментариями по поводу еды и даже вьюги. Господи боже, только не о погоде! Вернитесь, возвышенные идеалисты, которых я вызвала из прошлого! Если быть точным, ели не все. Доктор, например, предпочел второму блюду венгерское вино и шампанское. («Индейка, фаршированная грецкими орехами», «запеченный черный тетерев с куропатками»…) А молодая актриса, не отрывая глаз от чистейшего, гладкого лица Марыны, жевала очень и очень медленно; она почти не прикоснулась к еде. Подобно ей и большинству других гостей, мне было трудно не сосредоточить все внимание на Марыне. Интересно, сколько ей лет на самом деле; ведь она все-таки актриса. Если бы дело происходило в наше время, я сказала бы, что ей за сорок (полная грудь и тяжелый подбородок, размеренные движения, широкое платье). Но даже состоятельные люди тогда старели быстрее, каждый небедный человек страдал, по нашим меркам, от избыточного веса, и я дала ей не больше тридцати пяти. Я еще не рассказала, как прикидывала возраст людей, находящихся в комнате: поскольку Рышарду на вид где-то под сорок, ему должно быть двадцать пять, и так далее. Совершая путешествие в прошлое, я рассчитывала столкнуться там с некоторыми неудобствами (высоченная закрытая печка вместо пылающего камина не выше пояса), поправками (чтобы определить возраст человека старше двадцати, необходимо вычесть десять лет), а также с приятными неожиданностями и озарениями. Беседа плавно перетекла от шуток насчет еды к шумным восхвалениям сегодняшнего выступления Марыны. Она принимала комплименты со скромностью, казавшейся столь же суровой, сколь и притягательной. «Это было великолепно!» — восклицал Рышард с раскрасневшимся от восторга лицом. «Вы превзошли себя, если такое возможно», — говорил молодой художник. «Она всегда превосходит себя», — снисходительно, с упреком возразил исполнитель главной роли. Марына не участвовала в этих слюнявых славословиях, сидела совершенно неподвижно (казалось, она почти не дышит), поднеся к левой щеке батистовый платок. «Е sempre brava»[3], — доверительно сказал доктор озадаченному официанту, который вновь наполнил его бокал.
После паузы в разговоре, когда все принялись еще самозабвеннее поглощать пищу (я, конечно, ждала чего-то большего), встал, пошатываясь, критик с рюмкой водки в руке. «За вас, мадам». Все, кроме Марыны, подняли бокалы. «За сегодняшний триумф!» Доктор поднес бокал ко рту. «Постойте, не спешите так, Хенрик! — воскликнул критик с притворной суровостью. — Я еще не закончил». Доктор со вздохом отвел руку в положение для тоста. Критик прочистил горло и произнес нараспев: «И за то возвышенное, патриотическое искусство, которое вы почтили своей красотой и гением. За театр!» Марына, поджав губы, кивнула ему и остальным, а затем прошептала что-то импресарио, сидевшему справа. «Это нечестно — три тоста под видом одного! — весело сказал доктор. — Три тоста — это три глотка вашей превосходной водки!» Он окликнул официанта. «Только не подумайте, дорогая Марына, что я не разделяю от всей души только что выраженных чувств», — сказал он, когда его рюмку наполнили, затем снова поднял тост: «За ваше завтрашнее выступление!» И осушил рюмку снова. Потом встал Богдан, сидевший на другом конце стола. «Чтобы не досаждать нашему жаждущему другу, — сказал он, — я ограничусь лишь одним тостом. И этот тост будет… — он поднял бокал, — за дружбу!» «Одобряю!» — выкрикнул Рышард. «Да, — сказал Богдан, — за дружбу и братство». Братство, подумала я. Что это означает? «Только посмотрите, и он туда же!» — прокричал доктор, поднес водку к губам и так жадно ее проглотил, что даже пролил немного на льняную рубашку. «И выпить по-человечески не может», — со смехом воскликнул судья. «Это я-то не могу?» — возмутился доктор, вытирая рот. Все засмеялись, кроме Марыны и Богдана. «Я хочу выпить за то, — торжественно сказал Богдан, — что мы способны совершить вместе». Аплодисменты. «Одобряю! — сказал Тадеуш. — Я готов». Неловкая пауза, во время которой все взоры обратились к Марыне. Она взяла бокал и прижала его ко лбу. Затем, не вставая, подняла над головой. «Я хочу предложить один тост, а не три под видом одного, — она нежно улыбнулась Богдану. — Я пью за одно… разделенное на три. Которое когда-нибудь станет одним… — Драматическая пауза. — За нашу родину!» Раздался взрыв аплодисментов. «Браво!» — воскликнул художник. Все эти тосты на публику, в конце концов, нагнали на присутствующих уныние. Мальчик (Петр? Роман?) встал со стула, на цыпочках подошел к Марыне и прошептал ей что-то на ухо. Она покачала головой, немного раздраженно (как ни печально об этом говорить), и он вернулся на свое место рядом с сестрой Богдана, которая взяла его на руки, и он уснул у нее на груди. Из последовавшего неясного разговора я почти ничего не запомнила. Наверное, просто задумалась, закрыла глаза, чтобы впотьмах подняться на следующую ступеньку. «Вы дали мне много пищи для размышлений», — сказал чей-то угрюмый голос. «Конечно, я хочу расширить свой кругозор», — произнес мелодичный голос. «Никаких дурных предчувствий?» — спросил раздражительный, самоуверенный голос. «Как я восхищаюсь вами!» — воскликнул печальный голос. «Непоправимо», — вновь услышала я. И открыла глаза. Возможно, это произнес доктор, обхвативший голову руками. Я что-нибудь пропустила? В голову полезли дурацкие мысли. Уловив обрывок фразы (это все, что я запомнила): «…вместе с моим молочным братом Мареком, их сыном», и увидев, что ее произнес мужчина с пухлыми небритыми щеками, сидевший рядом с женой банкира, я подумала: как жадно ты, наверное, припадал в детстве к груди крестьянки-кормилицы! Поглощение пищи казалось нескончаемым, и я не следила за подачей блюд, предположив, что это был «трехактный» ужин a la française[4]. Я могла в любой момент заглянуть в маленькое, написанное от руки меню, что прилагалось, подобно театральным программкам, к каждому прибору, и можно было посмотреть, сколько еще осталось. Словно прочитав мои мысли (несмотря на то что я сама должна была читать его мысли), Богдан пробормотал: «Нам не нужны такие обеды. Лично я предпочел бы что-нибудь попроще». Я надеялась, что они уже приближаются к десерту. Богдан положил вилку и нож. «Quo vadis?»[5] — спросил судья. «Камо грядеши?» — улыбнулся Рышард и вынул блокнот. «Да, куда. И как? — произнес банкир. — Все нужно хорошо продумать. Для спешки нет причин». На миг наступила тишина, словно бы все действительно задумались. Затем я услышала монотонный голос, который пел примерно следующее: