— Но я не настолько хорошо вас знаю, чтобы называть по имени, — говорила она. — Ведь мы знакомы всего лишь три дня, в один из которых я даже не выходила на палубу, потому что… потому что мне нездоровилось.
— Оно похоже на ваше «Ричард», — настаивал он, мысленно лаская ее, — только пишется иначе.
— А вдруг мама услышит, как я называю по имени джентльмена, которого едва знаю?
— Но произносится точно так же, — сказал он, — Ришард. Неужели это так трудно?
«Интересно, сколько понадобится времени, — думал он, — чтобы затащить ее в постель?»
— Но вы произносите его не так, как мы.
— Я научусь, — рассмеялся он, — как только приеду в Нью-Йорк.
— Вы уверены? — дерзко спросила она. — А я не уверена, мистер… ах, не могу произнести! У вас такие смешные фамилии.
— Тогда научите меня произносить по-американски.
— Что, вашу фамилию?
— Да нет же, невозможный вы человек. Ришард!
И если Рышард строил планы насчет будущей близости, то с ней это действительно было невозможно.
Писатель наделен счастливой способностью — ему никогда не бывает скучно! Как Рышард узнал из объявлений, вывешенных на верхней палубе и у входа в ресторан, на пароходе устраивалось множество ежедневных развлечений: лекции, религиозные службы, игры и музыкальные вечера. Но самым занимательным оказалось завязывать с попутчиками беседу, — подобно большинству писателей, он был хитрым, обворожительно-внимательным слушателем, — рассказывать же о себе не имело смысла.
Он считал, что скоро научится их понимать. Но даже не надеялся на то, что они научатся понимать его. Общаясь вместе с Юлианом с незнакомцами в ливерпульских пивных и ресторанах, Рышард обнаружил (и затем это подтвердилось во время первых застольных бесед на пароходе), что иностранцы не имеют ни малейшего представления о Польше, ее истории и муках. Он предполагал, что, благодаря своим почти вековым испытаниям, Польша стала известна всему цивилизованному миру. Но в действительности на него смотрели так, словно он свалился с луны.
Всякий раз за обеденным столом американцы уверяли его, что их страна — самая великая, потому что все о ней знают и все хотят туда приехать. Рышард тоже был родом из страны, считающей себя исключительной. Но мученичество развивало в людях самоуглубленность, а она отличается от эгоцентризма американцев, который проистекал из убежденности в своей исключительной удачливости.
— Если вы внимательно меня слушали, суть заключается в том, что в Америке все свободны, — сказал один из его соседей по столу, угрюмый субъект с веснушчатой лысиной, который долго игнорировал Рышарда, а на третий день неожиданно сунул ему визитку, представившись нараспев:
— Огастес С. Хэтфилд, бизнесмен из Огайо.
— Кливленд, — произнес Рышард, пряча в карман визитку. — Кораблестроение.
— Вот именно. Я не был уверен, что вы слышали о Кливленде, и сказал «Огайо», потому что об Огайо слышали все.
— У меня на родине, — сказал Рышард, — люди не свободны.
— Правда? А откуда вы?
— Из Польши.
— А, я слыхал, очень отсталая страна. Как и все страны, в которых я побывал, за исключением разве что Англии.
— Трагедия Польши не в ее отсталости, мистер Хэтфилд, а в том, что мы — порабощенный народ. Как ирландцы.
— Да, ирландцы тоже очень бедны. Вы видели этих грязных бедолаг, что сели на пароход в Корке? Я знаю, «Белая звезда» набивает ими целые трюмы. Прибыльный бизнес. Да и нам они не мешают — у нас здесь великолепная еда и куча персонала. Но как подумаю о том (да простят меня дамы), как они лежат друг на дружке на голых койках, позабыв всякий стыд! Вы же знаете этих людишек — им только бы этим и заниматься, да еще пьянствовать, да воровать…
— Мистер Хэтфилд, я упомянул ирландцев потому, что у них тоже нет своего государства.
— Да уж, британцам тяжело держать их в узде. Держу пари, когда-нибудь они поймут, что в этом нет смысла. Ей-богу, лучше бы им уступить и уйти восвояси.
— Все хотят быть свободными, — спокойно сказал Рышард, вспомнив, что в светском обществе считается вульгарным выражать негодование. — Но ни один народ не мечтает о свободе так пылко, как тот, который долго страдал под иноземным игом.
— Так пусть они приезжают в Америку. Если, конечно, готовы трудиться — нам не нужны грязные лодыри. Я же сказал вам: в Америке все свободны.
— Мы, поляки, мечтаем о свободе уже восемьдесят лет. Для нас австрийцы, немцы и в первую очередь русские…
— У нас каждый может делать деньги, — оборвал его сосед, завершая разговор.
Как же эти американцы упивались символами своей привилегированности, неустанно демонстрируя друг другу роскошное оборудование парохода — их части парохода! При этом не обращали никакого внимания на ту жизнь, что протекала у них под ногами, в лабиринте непроветриваемых помещений, между верхней палубой и грузовым трюмом, где находилось семь восьмых пассажиров «Германика» — около полутора тысяч человек. Перед тем как выйти в открытый океан, судно взяло на борт еще несколько сотен ирландских эмигрантов.
Рышард прекрасно понимал, что люди делятся на тех, кто живет комфортно, порой даже очень, и тех, кто испытывает неудобства. Но в Польше суровость классовых отношений смягчалась сентиментальной сплоченностью, вызванной национальной идеей и национальной бедой. В вертикальном, изменчивом мире распределение привилегий было очень жестким: вы находитесь здесь, на свету, в просторных помещениях, сытые и довольные, а они сбились в кучу там, внизу, и делят пайки в зловонной темноте.
О чем думала огромная толпа пассажиров первого класса, слушая вчера утром в ресторане лекцию преподобного А. А. Уиллита под названием «Солнечный свет, или секрет счастья»? Только о том, что солнечный свет и счастье — это чудесно. И чему он должен удивляться? Светский человек никогда ничему не удивляется.
Писатель (утешительное заблуждение!) никогда не вмешивается в чужие дела — так думают сами писатели. На второй день путешествия, после обеда, Рышард спустился в лабиринт третьего класса. («Обязательно сходи к кочегарам, — сказал Юлиан, когда он сообщил о своем намерении. — Вспомни, что я рассказывал тебе о манчестерских фабриках».) Он позабыл обзавестись планом судна и не знал, куда направляется, лавируя и пошатываясь на качающемся полу. Рышард миновал плохо освещенное помещение, где воняло едой и кишечными газами; сквозь общий гул до него доносились детский плач, грохот оловянной посуды, кашель, крики, проклятия на всевозможных языках и бойкая песенка, которую играли на концертино. Корабельная качка внизу ощущалась сильнее, и, услышав, как кто-то блюет, он и сам ощутил рвотный позыв.
В прежние времена билет третьего класса обеспечивал право на полку размером с кровать в сыром, душном помещении, где находилось несколько десятков человек обоих полов, но после того, как это признали нарушением благопристойности, на новых судах, таких как «Германик», одиноких пассажиров мужского и женского пола стали изолировать друг от друга и от людей, путешествовавших семьями. Рышард зашел в спальню, где помещалось около сотни мужчин.
— Гляди-ка, барин! — услышал он чей-то голос, доносившийся из зловонной тьмы. А затем смех:
— Пришел поглазеть на зверей в цирке!
С полки четвертого яруса на него посмотрело сверху вниз широкое, бледное, как скатерть, лицо.
— Забыл здесь кого? — спросило лицо.
— Отстань от него, — сказала толстая женщина в косынке, стоявшая в дверях. Когда Рышард выходил наружу, она попросила у него шиллинг.
На следующий день он решил зайти с другого входа. Он замешкался наверху трапа, читая объявление, которое расстраивало все его планы: «Убедительная просьба к посетителям ресторана не давать деньги и еду пассажирам третьего класса, поскольку это может привести к нарушению порядка», — и затем столкнулся с нахальным взглядом палубного матроса, который перекрашивал спасательную шлюпку.