Поэтому, когда мне исполнилось шестнадцать, с материнского слезного благословения, без которого я никогда бы на это не пошла, мы обвенчались с паном Заленжовским и уехали из Кракова в тот город, где у него оставались связи. Там я в семнадцать лет дебютировала в пьесе «Окно первого этажа» Коженевского, в роли жены, которая, как вы помните, чуть не изменила мужу, но ее спас крик больного ребенка. В те времена публика была еще неискушенной. Любила здоровые чувства и мораль. Но пан Заленжовский хотел, чтобы я играла в великих пьесах — немецких и шекспировских, и за несколько месяцев я выучила роли Гретхен, Джульетты, Дездемоны…
— Зачем я вам об этом рассказываю? — сказала она раздраженно. — Создается впечатление, что все было очень просто.
— Разумеется, все было непросто, — успокаивающе сказал друг.
— Напротив! — воскликнула она. — Ведь я была вся соткана из амбиций и столь же неискушенна, как публика тех лет. Помню, какое впечатление произвела на меня книжка под названием «Гигиена души», автор которой, некто Фейхтерслебен, пытался доказать, что можно получить все, чего пожелаешь, если очень сильно захотеть. Я вскочила с кровати — была глухая ночь, — топнула ногой и, следуя учению этого утописта, прокричала: «Я должна стать знаменитой!» Возглас разбудил няньку, и мой ребенок расплакался, поэтому я заползла обратно в постель, грезя о будущих лаврах.
— Тогда вы были еще очень молоды.
— Не так уж и молода. Мне уже стукнуло двадцать. А моя дочь, мое дитя — вы же знаете, что с ней случилось. Дифтерия. Когда я была на гастролях.
— Да.
— Я не могла к ней поехать. Пан Заленжовский, мой муж, подчеркивал, что спектакли нельзя давать без меня и что мы больше никогда не получим ангажемента в театре, если не выполним условий контракта.
— Вы, должно быть, очень страдали.
— Я страдаю до сих пор. И оплакиваю ее каждый день. Я люблю Петра, но никогда не хотела иметь сына. Я всегда мечтала о дочери.
— Но лавры… Вы ведь оказались правы насчет лавров.
— Да, я признаю, что с самого начала играла только главные роли. Но это не помогает. Просто поразительно, как быстро привыкаешь к аплодисментам!
Поскольку Стефан и другие в свое время отговаривали ее саму, Марына считала своим долгом отговаривать молодых людей, которые стремились попасть на сцену и искали у нее поддержки.
— Ты даже не представляешь, какие унижения тебе придется испытать, — предупреждала она Крыстыну. — Если даже ты добьешься успеха, — она покачала головой, — и в один прекрасный день именно потому, что ты добьешься успеха.
И хотя Марына не собиралась никого поддерживать, она помимо воли поддерживала — просто потому, что любила наставлять и рассказывать истории из своей жизни.
— Пан Заленжовский, Генрих Заленжовский, часто говорил: «Нет никакого проку в том, чтобы денно и нощно зубрить роли. Только подорвешь здоровье и нахватаешься разных идей. Поверь мне, актерам не нужно думать!» — Она рассмеялась. — Я считала это полным абсурдом. Мне нравятся идеи.
— Да, — вставила одна из ее протеже, — идеи, они…
— Но я знала, что спорить с ним бесполезно. И поэтому отвечала смиренно (я была еще очень молода, а он намного старше и к тому же мой муж): «Так что же мне делать?» «Трудиться, трудиться изо дня в день!» — кричал он (почему люди, связанные с театром, так много кричат?). Можно подумать, что я не трудилась!
Она прижала пальцы к вискам. Опять закулисная головная боль.
— Одного труда мало. Я могу очень долго разучивать роль, а сыграть ее не готова. Я учу слова, проговариваю их, расхаживаю взад и вперед, представляю, как поверну голову и поведу руками, чувствуя все то, что чувствует мой персонаж. Но этого мало. Я должна увидеть его. Увидеть себя в его роли. И порой, сама не знаю почему, у меня это не выходит. То ли изображение нечеткое, то ли я не могу сосредоточиться. Ведь это — будущее, которого никто не знает.
В этот момент юная актриса, слушавшая Марыну, немного разволновалась.
— Да, готовить роль — все равно что смотреть в будущее. Или гадать, какой выдастся поездка.
Она произнесла задумчиво:
— Видишь ли, я робкая. Я прекрасно себя знаю. И еще я медлительная. Можно сказать… несообразительная.
— Но…
— Медлительная. Неумная. Чуть выше среднего. В самом деле. Но я всегда знала, — она жестко усмехнулась, — что смогу победить с помощью простого упорства и усердия.
— Может, вам нужно отдохнуть?
— Нет, — сказала она. — Я не хочу отдыхать. Я хочу трудиться.
— Никто не трудится больше вас.
— Я хочу покоя.
— Покоя?
— Я хочу дышать чистым воздухом. Я хочу стирать одежду в сверкающем ручье.
— Вы? Стирать свою одежду? Когда? У вас же нет времени! Да и где?
— Да не эту одежду! — воскликнула она. — Неужели никто не понимает меня?
— Может, Париж? — предложил кто-то. — Хотя там много наших меланхоличных, благородных соотечественников, в Париже весело и к тому же столько возможностей! И там вы никогда не станете эмигранткой сотте les autres[10]. Вам понравится…
— Нет, только не Париж.
— Я и вправду не удовлетворена. И прежде всего, — добавила она, — собой.
— Зачем же вы…
— Хорошо быть счастливой, но п́ошло хотеть быть счастливой. И если ты счастлива, п́ошло знать об этом. Становишься самодовольной. Главное — уважение к себе, которое возможно лишь, пока остаешься верна своим идеалам. Так легко пойти на компромисс, когда вкусишь хоть толику успеха.
— Разумеется, я не фанатичка, — говорила она, — но, наверное, слишком привередлива. Например, не могу отделаться от мысли, что человеку, который смешно чихает, не хватает уважения к себе. А иначе как он мирится со столь непривлекательной чертой? Необходимы сосредоточенность и решимость, чтобы чихать элегантно, искренне. Словно пожимать руку. Помню разговор с одним тонким человеком, которого знаю уже много лет, доктором — его дружбой я дорожу. Когда мы говорили о Фурье и его теории двенадцати основных эмоций, он остановился на полуфразе, словно его внезапно охватило волнение. С пронзительным звуком он сказал: «Пчх!», затем еще раз и закрыл глаза. «Что вы сказали?» — переспросила я, вглядываясь в его веснушчатое лицо. И все поняла, когда увидела, как он полез в карман за носовым платком. Но после этого трудно было продолжать беседу об Идеальной Гармонии и Вычислении Привлекательности!
— Мне кажется… — начала она торжественно и вдруг замолчала.
Как все нелепо!
— Продолжай, — сказал Богдан.
Да, нелепо — то, что она чувствовала. Или нет. Как ужасно навязывать свое несчастье, если его можно так назвать, Богдану, который понимал все, что она говорила, буквально! Почему ее постоянно подмывало сказать что-нибудь такое, отчего он хмурил брови и сжимал челюсти?
— Я думаю о том, как ты добр ко мне, — сказала она и прижалась лицом к его шее. Только его тело могло даровать ей утешение и прощение.
Она помрачнела:
— Да, я терпеть не могу жаловаться, но…
— Но? — подхватил Рышард.
— Я люблю рисоваться. — Она шлепнула ладонью по лбу, простонала: «Ох-ох-ох!» — и лукаво усмехнулась.
Казалось, молодой человек был потрясен. (Да, она больна. Об этом говорят все ее друзья.)
— Я рисуюсь? — спросила она, сверкнув глазами. — Скажите мне, мой верный кавалер.
Рышард не отвечал.
— И если да, — безжалостно продолжала она, — то почему?
Он покачал головой.
— Не волнуйся. Ты же хотел сказать: «Потому что вы — актриса».
— О да, великая актриса, — ответил он.
— Спасибо.
— Я сказал глупость. Простите меня.
— Нет, — сказала она. — Возможно, я и не рисуюсь. Даже если это происходит само по себе.