Наваджеро пошел искать карету, чтобы отвезти меня домой. Оставшись один, я дотащился до обломков велосипеда, которые валялись на дороге, и констатировал, что ловкий напильник тщательно подпилил раму в двух местах, — я тебе покажу, в каких, очень ловко сделано, — подпилил так, что через полчаса быстрой езды машина должна была рассыпаться, и я в придачу…
— И ты не велел арестовать этого разбойника? — спросил Отфейль.
— Я не охотник до скандалов в семье, — возразил Корансез, который смаковал эффект, — и потом мой молодец стал бы утверждать, что он тут ни при чем… А где же доказательства?.. Однако я стал еще бдительнее. Правильно рассуждая, что он скоро опять примется за свое дело.
И в самом деле, вчера вечером, перед обедом, прихожу я к жене и нахожу там нашего героя с такими блистающими взорами и с таким видом полного удовлетворения!.. «Сегодня вечером», — думаю я себе.
Как мне пришел в голову папа Александр VI и отравленное вино, от которого он умер? Не могу тебе это объяснить: это уж прямо нюх, как у охотничьих собак… Ты знаешь, а, может быть, и не знаешь, что Андриана пьет только воду, мой свояк-англоман — только соду и виски…
Сели мы за стол; мне подали вино, а я и говорю ему: «Клянусь, Альвиз, я сделаю по-вашему… Дайте-ка мне вашего виски». — «All right»[42], — отвечает он. Быть отравленным по-английски, да венецианцем — это, право, совсем не банальность! Видя, как спокойно отнесся он к моему отказу пить вино, я думал, что обманулся…
Но панегирик некоему портвейну, полученному им от лорда Герберта, подал мне мысль, что именно к этой-то бутылке и не следует прикасаться… Он настаивает. Я позволяю налить мне стакан и нюхаю вино. «Какой странный запах, — говорю я спокойно, — я уверен, что в этом вине есть какая-то примесь…» — «В таком случае это неудачная бутылка, — говорит Наваджеро, — надо ее выбросить». Его голос, мина, взгляд… Я угадал!..
Я не говорю ни слова. Но в тот момент, когда метрдотель хотел убрать мой стакан, я кладу на него руку и спрашиваю маленькую бутылочку. «Я хочу подвергнуть это вино химическому анализу, — говорю я непринужденно. — Говорят, что портвейн, приготовленный для англичан, не содержит и атома виноградного сока. Любопытно проверить это». Мне приносят маленькую бутылочку, и с полным хладнокровием я выливаю туда свое вино, затыкаю пробкой и кладу склянку в карман. Хотел бы я, чтобы ты видел физиономию милого своячка…
Вечером мы имели маленькое объяснение, вследствие коего между нами было решено полюбовно, что я не донесу на него, но что он сегодня же уедет в Венецию. Ему предоставляется дворец и приличная пенсия, и я уверен, что он не примется за прежнее… На всякий случай я предупредил его, что я прикажу сделать анализ вина — кстати, он туда всыпал изрядную дозу стрихнина — и что результат анализа будет засвидетельствован в надлежащем учреждении. У меня два экземпляра этой штучки. Один я доверю на хранение госпоже де Карлсберг, а вот другой: хочешь ты спрятать его?
— Конечно, хочу, — отвечал Пьер, беря бумагу, протянутую ему южанином.
Таков уж эгоизм страсти: во всем чудовищном рассказе, выслушанном Пьером, имя Эли, произнесенное мимоходом, взволновало его более чем все остальное. Ему казалось, что собеседник, говоря о госпоже де Карлсберг, взглянул на него инквизиторским оком. «Нет ли у него поручения ко мне?..» — подумал он.
Поручения? Нет. Эли была не такая женщина, чтобы выбирать Корансеза посредником. Но Корансез был именно таким человеком, что сам готов был принять на себя миссию примирителя.
Накануне вечером он был у Эли, чтобы рассказать ей про тот же эпизод и попросить той же услуги. Там он, естественно, говорил об Отфейле и кое-что угадал. Этот странный человек питал к Пьеру искреннее чувство, доходившее до преклонения, а к баронессе Эли чувствовал нежную признательность. Забыв про свою собственную историю, которой, однако, весьма гордился, он задался мыслью примирить влюбленных.
При всей своей хитрости, он не мог угадать существа драмы, которая разыгралась между этими двумя лицами. Он видел их такими счастливыми, так охваченными любовью! Он думал, что все поправится, стоит только Пьеру узнать, что Эли в грусти.
— Давно ты не видел госпожи де Карлсберг? — спросил он Пьера, потолковав еще на тему о только что рассказанном происшествии, но спросил скромно: победа сделала его деликатным.
— Несколько дней, — отвечал Пьер, у которого сердце дрогнуло от такого вопроса.
Чтобы вполне сдержать свое слово, он должен был не позволять своему товарищу заходить дальше. Но он не мог удержаться и прибавил:
— А что?..
— Ничего, — молвил Корансез. — Я хотел справиться у тебя относительно нее: я недоволен состоянием ее здоровья. Я нашел ее очаровательной, как всегда, но нервной, грустной. Боюсь, что ее супружеская жизнь становится со дня на день хуже и что этот мужлан-эрцгерцог стал еще больше притеснять ее за то, что она склонила Вердье жениться на мисс Марш… Так ты ничего не знаешь? Дикки, наш друг с «Дженни», уехал на Восток на своей яхте с четой Шези, с племянницей и Вердье, которые уже помолвлены. Посуди сам о ярости принца.
— Итак, ты думаешь, что он снова стал груб с ней? — спросил Пьер.
— Я не думаю, я уверен. Пойди, взгляни на нее: это будет ей приятно. Она искренне расположена к тебе, уверяю тебя, и, готов дать голову на отсечение, она думала о тебе, говоря мне, что все друзья покинули ее…
Итак, она была несчастна! Слушая слова Корансеза, Пьер слышал отзвук вздохов, которые летели к нему из этих губок, которые он так любил, он видел тоску и печальные взоры отвергнутой любовницы… И это соприкосновение с ней, хотя бы и кратковременное, взволновало его еще сильнее, так сильно, что Оливье заметил это возродившееся смятение. Подозревая кое-что, он спросил:
— Я встретил Корансеза: он выходил из отеля. Видел ты его?
— Он довольно долго просидел у меня, — отвечал Пьер.
И он подробно рассказал о двух покушениях, жертвой которых чуть было не сделался муж Андрианы.
— Он получил бы лишь то, чего заслуживает, — молвил Оливье, — ты знаешь мое мнение о нем и о его браке… А больше он ничего не говорил тебе?
И, помолчав, он прибавил:
— Он не говорил тебе, знаешь, о ком?
— Говорил, — ответил Пьер.
— И это тебя угнетает? — спросил Оливье.
— И это меня угнетает.
Друзья переглянулись. В эти шесть дней они впервые определенно намекнули на постоянный предмет своих мыслей. Оливье, казалось, колебался, как будто произнести слова, которые он собирался выговорить, было выше его сил. Потом он начал глухим голосом:
— Слушай, мой Пьер, ты слишком несчастен. Дольше так не может идти… Я уезжаю послезавтра. Берта почти поправилась; доктор разрешает и даже советует вернуться в Париж… Потерпи еще сорок восемь часов… Когда меня тут уже не будет, вернись к ней. Я возвращаю тебе твое слово… Я этого не увижу, не буду знать… Прошлое останется прошлым… Ты любишь ее более чем меня… Отдайся вполне этому чувству…
— Ты ошибаешься, Оливье, — отвечал Пьер. — Правда, я страдаю. Я не отрицаю этого. Но не решение мое тому виной: в нем я не раскаивался ни секунды. Нет… Я страдаю от того, что узнал. Но я уже знаю это, и знаю навсегда… Вернуться к ней при таких условиях было бы адом. Нет. Я дал тебе слово и сдержу его. А будто я люблю ее больше, чем тебя… Взгляни на меня!..
При этих словах в глазах его показались слезы, крупные, тяжелые слезы, которые покатились по щекам. Такими же слезами наполнились глаза и сердце Оливье, когда он взглянул на друга. Так простояли они несколько минут, и, поделившись горем после долгого молчания, они снова были тронуты, и души их слились в одном чувстве. Один и тот же порыв сострадания овладел ими и заставил Оливье возвратить слово Пьеру, а Пьера отказаться от разрешения; тот же порыв извлек у них эти слезы. Каждый из них жалел другого и чувствовал, что и его жалеют. Они снова обрели друг друга, и дружба наполнила их таким волнением, что еще раз любовь была побеждена. Пьер первый осушил свои слезы и произнес тем же решительным тоном, каким произносил клятву: