Хотя Пьер ничуть не сомневался, что Оливье находится у госпожи де Карлсберг, однако это новое случайное подтверждение растерзало его сердце. Несколько минут спустя он увидел кровлю и террасы виллы, а затем и сад. Его рассудок окончательно помутился, когда он увидел парк, по которому пробирался еще сегодня ночью с такой верой, страстью, любовью. Он почувствовал, что в подобном состоянии почти безумия для него будет невозможно увидеть свою любовницу и своего друга лицом к лицу и не умереть от горя…
Вот почему Оливье нашел его на повороте дороги, ожидающим его выхода, со смертельной бледностью на лице, с искаженными чертами, с обезумевшими глазами. Положение обоих друзей было до такой степени трагично, разговор между ними повел бы к таким обострениям, что они оба поняли, что им невозможно и не должно объясняться тут. Оливье, как будто ничего не произошло, сел в коляску и занял свободное место. Почувствовав рядом плечо своего друга, Пьер задрожал, но, сейчас же подавив свой трепет, крикнул кучеру:
— В отель, да поскорее.
Потом, обращаясь к Дюпра, промолвил:
— Я отправился искать тебя, потому что твоей жене худо…
— Берте? — вскричал Оливье. — Но когда я оставлял ее утром, она выглядела такой веселой, здоровой…
— Это ведь она мне сказала, где ты, — продолжал Отфейль, не отвечая прямо на вопрос. — Она случайно нашла в твоих бумагах фотографию из Рима и с именем… именем очень редким. Здесь она услышала, как кто-то в ее присутствии произнес это имя. Она догадалась, что особа, которая носит такое имя и живет теперь в Каннах, есть оригинал римского портрета. Она нашла разорванные черновики письма, в которых встречалось это же самое имя и в которых ты просил у этой особы свидания. Словом, она догадалась обо всем…
— И ты тоже? — спросил Оливье, помолчав.
— И я тоже, — ответил Пьер.
Друзья не обменялись больше ни одним словом в течение четверти часа, пока карета ехала к отелю «Пальм». Да и что такое могли они в этот момент сказать, что могло бы увеличить или уменьшить смертельное смятение, которое обоим им теснило грудь? Соскочив с коляски, Оливье прямо поднялся к жене, не спросив Пьера, когда они снова увидятся; и Пьер не спросил его. Подобное молчание бывает у одра покойного, когда душа как бы заморожена холодным дыханием чего-то непоправимого, погубленного навеки!..
Сильный запах эфира бросился в нос Дюпра на пороге комнаты Берты. С подушки глядело на него взором, полным горьких слез, бледное, истомленное личико этого ребенка, который верил в него, отдал ему всю свою жизнь, цвет своей юности, все свои надежды. Имел ли он право быть жестоким к бедному, неловкому созданию лишь за то, что, горячо любя мужа, оно никогда не осмеливалось выказать свою любовь. И тут Оливье ничего не нашелся сказать. Он уселся возле постели и, облокотившись, долго смотрел на больную.
Его сердце разрывалось на части от сознания несчастья, которое постигло всех четырех: Берту, Пьера, Эли, его самого. Берта любила его и знала, что он ее не любит. Пьер любил Эли, и она любила его, но их любовь навеки была отравлена ужаснейшим открытием. Что касается до него самого, то он весь был охвачен страстью к прежней любовнице, которую он подозревал, оскорблял, покинул и которая принадлежала теперь его лучшему, самому близкому другу! Как человек, упавший с судна в открытое море, плывет по бездонной пучине и видит вздымающиеся валы, готовые поглотить его, так и Оливье чувствовал, как со всех сторон внутри и вокруг него растет и бушует непреодолимая сила любви, которой он так жаждал и которая теперь захватывала его, несла, ужасала.
Возле этой постели, прислушиваясь к прерывистому дыханию молодой женщины, он пережил несколько моментов того умственного и нравственного напряжения, которое позволяет наименее философским натурам видеть в роковые минуты высшие силы природы, неумолимые созидательницы нашей судьбы. И вот, как пловец, которого вздымает огромная океанская волна, делает бессильные попытки бороться с ужасной стихией, пока она еще не проглотила его, так и он попробовал вырваться из пассивного состояния. Ему захотелось говорить с Бертой и смягчить ее горе, насколько это возможно.
— Вы сильно негодуете на меня? — сказал он ей. — Но, видите, едва узнав, что вы нездоровы, я поспешил сюда… Когда вам будет лучше, я объясню вам, что такое произошло. Тогда вы поймете, что дело было не совсем так, как вы себе представляете… Ах, от скольких огорчений спасли бы вы и себя и нас всех, если бы раньше открыли мне свое сердце!..
— Я не обвиняю вас, — отвечала молодая женщина, — и не требую от вас никаких объяснений… Я вас люблю, а вы меня не любите: вот что я знаю наверное. Это не ваша вина, и ничем дела не поправишь… Вы заговорили сейчас участливо, — прибавила она, — и я благодарна вам за это… Я так разбита! Мне бы хотелось отдохнуть немного.
«Это начало конца, — подумал Оливье, уходя в гостиную, чтобы исполнить желание жены. — Что станется теперь с нашей супружеской жизнью?.. Если мне не удастся собраться с силами и исцелить рану в ее сердце, то неизбежен в ближайшем будущем развод, и снова для меня начнется скитальческая жизнь… Исцелить ее сердце, когда мое так страдает!.. Бедное дитя! Куда завел я ее?..»
Среди всего водоворота своих страстей он сохранил все-таки достаточно честных инстинктов, так что ответ на этот вопрос пробуждал в его сердце угрызения совести. Но кто не знает этого по опыту? Ни угрызения, ни жалость — две высокие добродетели людского сердца — никогда не могли пересилить у влюбленного человека всепокоряющей разнузданности страсти.
Мысли Оливье скоро покинули бедную Берту и целиком устремились в другом направлении. Жар поцелуев, которыми он осыпал Эли, ее бледное, конвульсивно передернувшееся лицо, снова разжигал его кровь. В то же время образ друга — любовника, которому эта женщина принадлежала теперь, — снова вставал в его воображении. И обе раны в его сердце заныли с такой болью, что он забыл все, что не было Пьером или Эли, Эли или Пьером.
И вот им овладело страдание, более острое, чем все испытания, какие он пережил до сих пор. Что делал, что думал друг, брат, которому он отдал лучшую часть своего существа? Что оставалось в этот момент от их дружбы? Что останется от нее завтра? Думая о возможности разрыва с Пьером, Оливье чувствовал, что это будет для него верхом несчастья, последним ударом, которого он уже не в состоянии будет вынести.
Крушение его супружеской жизни было бедой, к которой он был приготовлен. Ужасное и отчаянное возрождение страсти к Эли де Карлсберг было тяжким испытанием, но он вынесет его. Проститься же с этой священной дружбой, с редкостным братским союзом, в каком он всегда обретал прибежище, опору, утешение, основу для уважения к себе и для веры в добро, — нет это было последним ударом. После того у него не оставалось в жизни никакой уже поддержки, ни души, с кем и для кого стоило бы жить, наступало царство холодного, мрачного, полного одиночества… Вся будущность этой дружбы решалась в эту минуту, а он без движения оставался здесь, упуская, быть может, невозвратимое время.
Недавно, когда они ехали в карете в отель, он ни слова не мог сказать Пьеру. Но теперь ему во что бы то ни стало необходимо было заговорить, защитить свое бесценное и благородное сокровище, принять участие в битве, происходившей в сердце его друга, так тяжко пораженного. Как Пьер примет его? Что скажут они друг другу? Оливье и не задавался такими вопросами. Инстинкт, заставивший его выйти из своей комнаты и спуститься к Отфейлю, был так же бессознателен, так же непродуман, как и мольбы его жены к тому же Отфейлю, мольбы, которые погубили все. Не окажется ли таким же пагубным и поступок Оливье?..
Раскрыв дверь в комнату Пьера, он увидел его на стуле перед столом. Руки крепко стиснули голову; чистый листок бумаги, лежавший перед ним, доказывал, что, едва вернувшись домой, он сел писать письмо, но был не в силах. Перо упало на бумагу, и он так и оставил его.
Позади этой живой статуи отчаяния, за открытым окном дивное вечернее небо разливалось в чудно мягких тонах, лазурь начинала подергиваться пурпуром. Гордые цветы мимоз распускались в вазонах и наполняли своим свежим и вместе томным ароматом эту келью влюбленного, где молодой человек спокойной зимой переживал романтические часы мечтаний и где теперь он испивал до дна тяжелый кубок горького напитка, который вечная Далила особенно охотно подносит своим наиболее чистым жертвам.