Зима выдалась не очень суровая. Актеры были сыты и, запасшись у старьевщика теплой одеждой, более надежной, чем театральные саржевые плащи, не ощущали холода, а северный ветер разве что не в меру румянил щеки молодых актрис, не щадя даже изящных носиков. Хотя без этих зимних прикрас и можно было обойтись, они не портили молодых лиц, потому что хорошеньким все на пользу. А у маститой дуэньи Леонарды кожа была вконец испорчена сорока годами гримировки, и ей уж ничто не могло повредить. Самый свирепый аквилон был бессилен перед ней.
Наконец под вечер, часов около четырех, фургон приблизился к столице со стороны Бьевры, переехал речку по однопролетному мосту и покатил вдоль Сены — славнейшей из рек, которой выпала честь своими водами омывать дворец наших королей и множество других строений, знаменитых на весь мир. Клубы дыма из печных труб собирались у горизонта в гряду рыжеватого, полупрозрачного тумана, за которым красным шаром, лишенным венчика лучей, закатывалось солнце. Из этого марева выплыли, развертываясь широкой перспективой, серо-лиловые очертания домов, дворцов, церквей. На другом берегу реки, за островом Лувье{120} виднелся бастион Арсенала, монастырь селестинцев и почти напротив — стрелка острова Нотр-Дам. За Сен-Бернарскими воротами зрелище стало еще великолепнее. Прямо перед путниками выросла громада собора Парижской богоматери с контрфорсами заалтарного фасада, похожими на ребра гигантских рыб, с двумя четырехугольными башнями и тонким шпилем на пересечении двух нефов. Колоколенки поскромнее поднимались над крышами, указывая на другие церкви и часовни, втиснутые в скопище домов, и врезали свои черные зубцы в светлый край неба. Но грандиозное здание собора всецело приковывало к себе взгляды Сигоньяка, никогда еще не бывавшего в Париже.
Повозки с различными съестными припасами, всадники и пешеходы, во множестве с шумом и гамом сновавшие во все стороны по набережным и ближним улицам, куда, чтобы сократить путь, временами сворачивал фургон, — все это оглушало и ошеломляло барона, привыкшего к пустынному простору ланд и к мертвой тишине своего ветхого замка. Ему казалось, будто мельничные жернова ходят у него в голове, и он пошатывался, как пьяный. Вот над дворцовыми фронтонами вознесся шпиль Сент-Шапель и засиял своим филигранным совершенством в последних лучах заката. Зажигались огни и красными точками усеивали темные фасады домов, а река отражала их на своей черной глади, растягивая в огненных змей.
Вскоре на набережной из полумрака выступили контуры церкви и монастыря Великих Августинцев, а на площадке Нового моста Сигоньяк разглядел в темноте по правую руку от себя смутные очертания конной статуи, изображающей славного короля Генриха IV; но фургон свернул на улицу Дофина, недавно проложенную по монастырской земле, и всадник с конем скоро скрылись из глаз.
На улице Дофина, в дальнем ее конце, близ ворот того же названия находилась большая гостиница, где случалось останавливаться посольствам из неведомых экзотических стран. Обширный трактир мог сразу вместить многочисленных постояльцев. Для лошадей всегда находилась охапка сена, а для седоков — свободная постель. Эту гостиницу Ирод и наметил как самую подходящую для размещения своей театральной орды. Благополучное состояние кассы позволяло такую роскошь, — роскошь отнюдь не бесполезную, ибо она поднимала престиж труппы, показывая, что тут собрались не проходимцы, жулики и дебоширы, которых нужда вынудила взяться за неблагодарное ремесло провинциальных фигляров, а настоящие актеры, честно зарабатывающие себе на жизнь своим талантом. Что это возможно, явствует из «Комической иллюзии, пьесы господина Пьера де Корнеля, прославленного поэта.
Кухня, куда вошли актеры в ожидании, пока им отведут комнаты, по размерам своим была, очевидно, рассчитана на аппетиты Гаргантюа или Пантагрюэля. Целые деревья пылали в огромном очаге, зиявшем, подобно огнедышащей пасти, какою изображался ад в знаменитых действах на соборной площади города Дуэ{121}. На вертелах, расположенных в несколько этажей, которые вращала собака, точно бешеная крутясь в колесе, золотились целые низки гусей, пулярок, молодых петушков, жарились четверти бычьих туш, телячьи окорока, не говоря уж о куропатках, бекасах, перепелах и прочей мелкой дичи. Поваренок, сам наполовину изжаренный, весь в поту, хотя одет он был в холщовый балахон, поливал всю эту живность черпаком, а опорожнив его, вновь погружал в противень, — поистине труд Данаид{122}, ибо сок тут же стекал снова.
Вокруг длинного дубового стола, где изготовлялись кушания, суетился целый отряд поваров, рубщиков и поварят, из чьих рук помощники повара принимали нашпигованную, связанную и сдобренную специями птицу и относили к накаленным добела, сыплющим искры печам, скорее подходившим для кузницы Вулкана, нежели для кулинарной лаборатории, тем более что и повара в огненном чаду смахивали на циклопов. Вдоль стен сверкала грозная кухонная батарея из красной меди и латуни; котелки и кастрюли всех размеров, посудины для рыбы, где смело можно было уварить Левиафана{123}, формы для сладких пирогов в виде башен, куполов, пагод, шлемов и сарацинских тюрбанов, словом, все наступательные и оборонительные орудия, какие должен содержать арсенал бога Гастера{124}.
Поминутно из буфета появлялась дюжая служанка, румяная и толстощекая, как на картинках фламандских мастеров, с корзинами, полными провизии, на голове или на упертой в бок руке.
«Дай мне мускатного ореха!» — требовал один. «Щепотку корицы!» — кричал другой. «Подбавь сюда всех четырех пряностей! Подсыпь соли в солонку! Гвоздики! Лаврового листа! Ломтик свиного сала, да потоньше! Раздуй эту печь — плохо греет! А эту погаси — так и пылает, все обуглится, как каштаны на горячей жаровне… Подлей навара в бульон! Разбавь соус, смотри, как загустел. Белки не поднимаются, бей их, бей, не жалей! Обваляй окорочек в сухарях! Сними гуся с вертела, он совсем готов! А эту пулярку поверни еще разок-другой! Живее, живее, давай сюда говядину! Она должна быть с кровью! Телятину и цыплят не трогай!
Ведь от телятины сырой
И неготовой пищи
Одно и знай — могилы рой
На городском кладбище.
Так и запомни, постреленок! Поварское дело — не шутка. Это дар божий. Отнеси суп-жюльен в шестой номер. Кто наказывал перепелку в тесте? Скорее поверни шпигованного зайца!»
Так посреди веселого гула существенные замечания перемежались остротами, более соответствующими своему назначению, нежели те замороженные соленые словца, которых наслушался Панург{125} во время таяния полярных льдов, ибо тут они прямо относились к какому-нибудь кушанию, приправе или пряному лакомству.
Ирод, Блазиус и Скапен, любители поесть, прожорливые, как кошки богомольной ханжи, только облизывались, слушая эти смачные, аппетитные речи, и уверяли, что ставят их во сто крат выше, чем краснобайство Исократа, Демосфена, Эсхина, Гортензия, Цицерона{126} и прочих болтунов, чей пафос подобен вываренным костям без капельки мозговой субстанции.
— Меня так и тянет расцеловать в обе щеки толстяка повара, жирного и пузатого не хуже монаха, — сказал Блазиус. — С каким победоносным видом распоряжается он горшками и кастрюлями! Ни один полководец в огне битвы не сравнится с ним!
В ту минуту, как слуга объявил актерам, что комнаты их готовы, новый гость вошел в кухню и приблизился к очагу; это был мужчина лет тридцати, высокого роста, поджарый, мускулистый, с неприятным выражением довольно красивого лица. Отблеск пламени обрисовывал его профиль яркой каемкой, меж тем как вся физиономия скрывалась в тени. Световой блик обнаруживал злые и зоркие глаза, полуприкрытые выпуклыми надбровными дугами, орлиный нос, изогнутый на конце в виде клюва над густыми усами, тонкую нижнюю губу, почти непосредственно переходившую в тяжелый обрубленный подбородок, как будто природе недостало материала, чтобы толком вылепить его. Гладкий воротник из крахмального холста открывал тощую шею, где от худобы выпирал кадык, который, по утверждению старух, является четвертушкой рокового яблока, застрявшего в глотке Адама и по сей день не проглоченного кое-кем из его потомков. Наряд незнакомца состоял из темно-серого суконного полукафтана, надетого поверх куртки буйволовой кожи, из коричневых штанов и войлочных сапог, собиравшихся спиралью выше колен. Комки грязи, частью сухие, частью свежие, служили отметинами долгого пути, а почерневшие от крови колесики шпор доказывали, что всадник понукал усталого скакуна, не щадя его боков. Длинная рапира с кованой чашкой весом не меньше фута висела на широком кожаном поясе, туго стянутом при помощи медной пряжки вокруг тощего стана приезжего. Одежду его дополнял темный плащ, который он вместе со шляпой сбросил на скамью. Трудно было определить, к какому сословию принадлежит незнакомец: он не походил ни на торговца, ни на буржуа, ни на солдата. Скорее всего его можно было отнести к разряду тех малоимущих и захудалых дворян, которые поступают на службу к вельможам и всецело входят в их интересы.