К тому же и память восстанавливает отдельные движения правой руки и губ, перемещения ложки от тарелки ко рту, которые можно было бы расценить как значимые.
Для пущей уверенности достаточно спросить, не находит ли она, что повар кладет в суп слишком много соли.
– Да нет же, – отвечает А***, – нужно есть соленое, чтобы не потеть.
Впрочем, по зрелом размышлении, и это не доказывает с полной определенностью, что именно сегодня вечером она пробовала суп.
Сейчас бой убирает тарелки. Теперь и вовсе невозможно заново проверить, есть ли на тарелке А*** грязные разводы или их нет, если она не наливала себе супу.
Разговор снова вертится вокруг сломанного грузовика: впредь Фрэнк не станет покупать списанный военный инвентарь; последние приобретения доставили ему слишком много хлопот; если уж и покупать машину, то только новую.
Но нельзя доверять новые грузовики чернокожим шоферам: те их сломают столь же быстро, как и старые, если не быстрее.
– И все же, – говорит Фрэнк, – если мотор новый, водителю незачем там копаться.
А ведь он должен знать, что новый мотор будет для туземцев игрушкой еще более заманчивой, и к тому же чрезмерно быстрая езда по скверным дорогам и вольтижировка за рулем…
Опираясь на свой трехгодичный опыт, Фрэнк полагает, что и среди чернокожих встречаются надежные водители. А*** того же мнения, разумеется.
Во время дискуссии о том, какие машины прочнее, она молчала, но когда встал вопрос о шоферах, вмешалась в разговор, говорила довольно долго, непререкаемым тоном.
Возможно, она и права. В таком случае и Фрэнк тоже прав.
А теперь оба заговорили о романе, который читает А***: действие его происходит в Африке. Героиня плохо переносит тропический климат (как Кристиана). От жары с ней вроде бы даже случаются настоящие припадки.
– Это все самовнушение, большей частью, – замечает Фрэнк.
Потом он делает какой-то намек, довольный туманный для того, кто не открывал книгу, на поведение мужа. Сентенция заканчивается словами: «уметь смирить» или «уметь смириться», так что невозможно с точностью установить, относится ли она к какому-то объекту или к самому говорящему. Фрэнк смотрит на А***, а она – на Фрэнка. Она адресует ему беглую, мимолетную улыбку, тут же поглощенную полумглой. Она поняла, поскольку знает этот сюжет.
Нет, черты ее не дрогнули. И замерли они не сию секунду: губы не шевельнулись с тех пор, как она кончила говорить. Та промелькнувшая улыбка – всего лишь отблеск лампы или тень мотылька.
К тому же тогда она уже отвернулась от Фрэнка. Она как раз повернула голову к столу, к самой его оси, и глядела прямо перед собой, на голую стену, где смутно темнело пятно: там на прошлой неделе, или в начале месяца, может, месяц назад, а возможно, и позже, была раздавлена сороконожка.
Лицо Фрэнка почти полностью погружено в тень (лампа светит ему в затылок) и лишено какого бы то ни было выражения.
Входит бой, чтобы забрать тарелки. А***, как обычно, велит подать кофе на террасу.
Там кромешная тьма. Никто больше не произносит ни слова. Цикады смолкли. Только негромко вскрикнет хищная ночная тварь, внезапно прожужжит скарабей, звякнет о низенький столик фарфоровая чашка.
Фрэнк и А*** уселись в те же кресла, что и прежде, у деревянной стены дома. Стул на металлическом каркасе опять остался незанятым. Расположение четвертого кресла еще менее оправданно, поскольку вида на долину более не существует. (Даже и до обеда, во время короткого заката, слишком тесные столбики балюстрады не позволяли по-настоящему рассмотреть пейзаж, а если глядеть поверх перил, то взор достигал одного только неба.)
Древесина балюстрады гладкая на ощупь, если пальцы скользят в направлении, заданном прожилками и мелкими продольными трещинами. Потом начинается шероховатый участок, потом снова однородная поверхность, но на этот раз без прожилок и трещин, дающих ориентир; по ней лишь проходят пунктиром выпуклые пятнышки краски.
При дневном свете сочетание двух оттенков серого – голой древесины и немного более светлой краски, которая еще сохранилась, – создает сложные фигуры угловатых очертаний, похожие местами на зубья пилы. На верхней стороне перил последние остатки краски выступают отдельными островками. А на балясинах, наоборот, облупившихся мест меньше, и они расположены большей частью посередине, пятнами, впадинами, ощупывая которые пальцы вновь узнают привычные продольные трещины древесины. На краях дощечек очередные чешуйки краски так легко отколупывать; достаточно подковырнуть ногтем отстающий конец и нажать, прогибая палец; едва ли даже почувствуешь сопротивление.
Глаза, привыкшие к темноте, сейчас различают по другую сторону более светлое очертание на фоне стены: белую рубашку Фрэнка. Обе его руки плотно прижаты к подлокотникам. Туловище откинуто назад, к спинке кресла.
А*** напевает вполголоса какую-то песенку, в ритме танца, но слов не разобрать. Фрэнк, возможно, понимает их, если знает наизусть, так как часто слушал, возможно, вместе с нею. Возможно, это ее любимая пластинка.
Руки А***, не так хорошо видные, как у ее соседа, из-за того, что ткань платья не белая – хотя и светлая, – тоже покоятся на подлокотниках. Четыре неподвижные руки лежат рядом. Расстояние между левой рукой А*** и правой рукой Фрэнка сантиметров десять. Негромкий вскрик хищной ночной твари, пронзительный, резко оборвавшийся, вновь прозвучал в глубине долины, где именно, трудно определить.
– Пожалуй, пора возвращаться, – говорит Фрэнк.
– Нет-нет, – тут же отвечает А***, – еще совсем не поздно. Тут так приятно сидеть.
Если Фрэнку хотелось уехать, у него был прекрасный предлог: жена и ребенок остались дома одни. Но он говорит лишь о том, что завтра вставать ни свет ни заря, даже не упоминая о Кристиане. Тот же крик, пронзительный, короткий, приблизился, теперь он слышится в саду, у подножия террасы, с востока.
Словно эхо, ему вторит другой такой же крик, доносящийся с противоположной стороны. Выше по направлению к дороге слышатся еще крики; потом еще и еще, в глубине долины.
Некоторые звуки более низкие, некоторые – более протяжные. Наверное, кричат разные звери. Тем не менее все эти крики похожи, – трудно сказать, чем конкретно; скорее всего, во всех них нет ничего конкретного: ни испуга, ни боли, ни угрозы, ни любовного призыва. Крики как бы машинальные, издаваемые без какой-либо видимой причины, ничего не выражающие, они обозначают лишь существование, местоположение и перемещение в пространстве каждого из этих животных, отмечают вешками его путь в ночи.
– Все-таки, – говорит Фрэнк, – думаю, что пора ехать.
А*** не отвечает. Ни тот, ни другая не двигаются с места. Они сидят рядом, откинувшись назад, на спинки кресла, и руки их лежат на подлокотниках, четыре руки в сходной позиции, на одинаковой высоте, четыре параллельные линии у стены дома.
Сейчас тень от юго-западного столба – того, что на углу террасы, со стороны комнаты, – падает на взрыхленную землю сада. Солнце еще низко стоит на востоке, и лучи его проходят сквозь долину почти горизонтально. Ряды банановых деревьев, идущие наклонно по отношению к ее оси, хорошо видны при таком освещении.
От дна долины до верхней границы самых высоких участков, расположенных на склоне, противоположном тому, где был выстроен дом, сосчитать растения довольно просто, особенно перед домом, потому что эти участки возделаны недавно.
Впадину раскорчевали почти по всей ширине: в настоящее время осталась лишь кайма кустарника метров в тридцать, у края плато, на стыке которого с долиной нет ни хребта, ни скалистого разлома, только пологий, закругленный склон.
Линия, отделяющая невозделанную землю от банановой плантации, неровная. Эта линия ломаная, зубцы которой смотрят то в одну, то в другую сторону, и вершина каждого угла замыкает разные участки, засаженные в разное время, но расположенные чаще всего в одном и том же направлении.