– Да кто же? Зина забегала проведать нянечку.
Полчаса спустя Чаушев докладывал полковнику.
– Езжай, езжай в Токсово, – кивнул Аверьянов. – Жива она или нет, ты разберись. Ориентируйся там, корешки раскопай.
«Корешки» – так он сокращенно именовал социальное происхождение.
В тот день попутный грузовик отвез Чаушева в Токсово. Он опоздал. Марта Ивановна три дня тому назад умерла.
– Вчера схоронили, вчера, милый…
Губы Маслаковой едва шевелились, говорила она тихо, словно с трудом вспоминала что-то очень давнее. Одинокая старуха в холодном доме, срубленном из толстенных бревен, когда-то, должно быть, сытом. Корешки ее? Какое они имеют значение теперь! Все же для порядка Чаушев спросил. Сама из работниц, бывшая ткачиха. Муж заведовал тут, в Токсове, лыжной базой. Сын на фронте, сапер.
– У нас ведь тоже плохо… Ну, овощей немного есть… Так ведь от овощей человек разве подымется? Дис… Как ее… Дистрофия…
Она перевела дух, справившись с тягостным словом. Его не было в русском языке. Слово принесено войной, и изгнать его надо, как врага. Навсегда забыть.
– Скучала она очень. Эту дис… Фу ты! Никак не выговорить… Может, она бы и выдержала. Главное – тоска ее убивала: как там моя Зиночка да как Таисия Алексеевна!
«Да, главное, – подумал Чаушев. – Жизнь потеряла смысл вдали от близких».
Он задал еще несколько вопросов – опять скорее для порядка, так как дорога в Токсово явно привела в тупик. Да, Марта Ивановна приехала в конце декабря. Настроение у нее было нервное. Сердилась она на своих – уговорили, чуть ли не вытолкали из Ленинграда. Иначе ни за что бы не снялась с места. Зиночка там, Таисия Алексеевна там мается в своей подвальной школе. А здесь хоть бы телефон был… Потом письмо пришло от Зины. Пишет, дом разбомбило, почти весь разнесло…
– Она успокоилась?
– Что вы! Еще больше ее потянуло к своим-то… «Мои, – говорит, – там под бомбами. А я зачем здесь? Ни богу свечка, ни черту кочерга».
– Вы не помните, – спросил Чаушев, – какое было число, когда она к вам приехала?
И этот вопрос для порядка.
– Какое же?.. Двадцать шестое, – произнесла она уверенно. – День свадьбы у нас… Мы с мужем двадцать шестого июня расписались, и каждый месяц мы… Соблюдали, одним словом. Помню, я Марте сказала, в аккурат ты на наш семейный праздник угодила! Праздник! А чем потчевать гостью? Капуста еще есть, и то ладно…
Чаушев уже не слушал. Как же так, ведь Скорикова утверждает – Марта съехала двадцать четвертого? Странно!
Надо проверить.
На другой день Чаушев снова проделал путь и на улицу Пестеля. Управхоз подтвердила, двадцать четвертого Марта вышла из дома с узелком. У нее был знакомый шофер на автобазе поблизости. Там обещали захватить ее, доставить в Токсово. Но вот уехала ли тогда Марта, Скориковой неизвестно. Ручаться нельзя.
– Я испугалась… Слабая такая, да еще с вещами! «Вздумала же ты, – говорю, – Марта, этакий тюк на себя взвалить!»
Конечно, Марта могла не застать подходящую машину. Да, не уехала и вернулась.
3
Прошло еще три дня, а Чаушев не подвинулся и на шаг. Так и осталось неясным, сработала ли явка на Пестеля. Положим, искомый третий вполне мог бывать в опустевшем доме, не попадаясь на глаза жильцам. В квартиру девятнадцать, как установил Чаушев, было два хода – парадный и черный. Смерть Марты Ивановны расстроила поиск, а корешки ее оказались труднодоступными, родилась она на юге, в Каховке, а там теперь немцы.
От Зины Литовцевой лейтенант узнал, что родни у Марты Ивановны в Ленинграде никакой нет.
– Самые близкие – мы, – сказала Зина. – Кроме нас, у нее никого не было, у нашей нянечки.
Тоненькая девушка с острыми плечиками, в тяжелых кирзовых сапогах, бледная от бессонных ночей на рации.
– Немка? Нянечка – немка? Ну не смешите, пожалуйста! Вот уж ничего немецкого! У нас в школе немецкий долбили, так я ее здороваться учила по-немецки. И ставила ей двойки, потому что у нее вечно получалось не то, шиворот-навыворот…
Мимо, через площадку лестницы, прошагал майор, и Зина вытянулась, но при этом весьма непочтительно прищурилась и шмыгнула носом.
– Воскресенский, мой начальник в третьем колене… Непосредственный у меня Шинкарев, мужик невредный, хотя звезд с неба не хватает. А этот зануда, жуткое дело! За Есенина меня изводит.
И тут ей достается, бедняжке! Впрочем, жалеть ее не стоит. Чаушев редко бывал в воинских частях, но уже заприметил таких военных девиц, как Зина. Дерзкие, языкастые, но специальность усвоили отлично и собой недурны – за что им многое прощается.
– Вы послушайте! Останавливает меня один старший лейтенант: «Вы почему, сержант, одеты не по форме? Ремень ваш положено носить комсоставу». Я лепечу что-то. А он: «Вы, товарищ сержант, не изощряйтесь!» Ей-богу! Выдал словечко, а? Не изощряйтесь, а… Знаете, я умерла. Как стояла, так тут же и умерла.
Она явно увидела в Чаушеве человека своего круга и рада была случаю поболтать. И лейтенанту это было приятно.
– Пока, Зина, – сказал он, позабыв официальный тон. – Время нас режет. Может, увидимся когда-нибудь.
– Заходите.
Наверняка не только Чаушев, но и она понимала – не до того теперь, совсем не до того, чтобы заходить в гости. В роту, где обитает сержант Литовцева? Допустим! А дальше что? В кино ее пригласить? Так нет же никаких кино! Чаушев шел по тропинке, змеившейся среди сугробов, и подтрунивал над собой. Попрощались, будто в мирную эпоху!
А, черт возьми! Иногда все-таки неймется сделать вид, что жизнь идет по-прежнему.
Холодный ветер свистел, как в ущелье. Поднять слежавшийся, покрытый коркой наста снег он не мог, он упрямо прорывался в рукава, за ворот серого клетчатого пальто – Чаушев слыл когда-то среди приятелей щеголем. Онемевшими пальцами он полистал записную книжку. Васильевский остров. Большой проспект… Зина дала полезные пояснения к адресу: мать с утра до вечера в школе, в подвале того же дома. Там иногда топят. Таисия Алексеевна и ночует в классе.
Весь путь пришлось проделать пешком. Небо было ясное, но спокойное, фашисты уже с неделю не бомбили. Зато каждые три – пять минут повторялся глухой звук, ставший обычным. Город поглощал эти удары в каменной своей громадности – ни дыма от разорвавшегося снаряда, ни стонов раненых. И на Дворцовом мосту, на просторе, Чаушев слышал обстрел, но и тут нельзя было понять, где ложатся снаряды. Это угнетало. Казалось, было бы легче, если бы он мог видеть.
Громадные раскидистые деревья встретили его на Большом проспекте. Они тянули к нему свои ветви, брали под защиту, звали к себе. Он прислонился к вековому стволу, но холод не дал отдохнуть. Ничего, теперь уже недалеко…
В подвале пахнуло теплом. Он мечтал о тепле, расстегнул пальто, чтобы набрать его побольше, но мягкий, участливый женский голос предостерег: не надо, не следует раздеваться, здесь вовсе не жарко, всего-навсего плюс пять.
– Плюс пять, – откликнулся он и начал искать пуговицы, петли: в голосе было что-то такое, что хотелось слушаться. Но пальцы онемели, и женщина помогла ему. Она была в ватнике, на шнурке блестело пенсне. Темный платок, заправленный под ватник, охватывал ее голову. Лицо не улавливалось, черты менялись. На столе взбалмошно трепыхался язычок коптилки. По ее капризу трубы у стен, на потолке двигались, точно змеи, а парты то исчезали, то надвигались строем.
– Вам привет от вашей дочери, Таисия Алексеевна, – выговорил он.
– Что с ней?
– Ничего… Все в порядке.
– Правда?
– Честное слово.
– Не стыдно ей! – сказала Таисия Алексеевна, успокоившись. – Гоняет ко мне своих знакомых… У нас тут потише, не то что у них там… Штаб ведь!
Чаушев не успел сказать, зачем он пришел. Литовцева встала:
– Посидите, я чайник поставлю. Нет, без чая я вас не отпущу. Замерз, как ледышка, и церемонится!
Она вышла, и Чаушев уразумел, что сидит за партой, на самом краешке, с ногами в проходе. Он сел удобнее. Перед ним на столике маячила стопка тетрадок, в мерцании коптилки она то вырастала, то сжималась. Он погладил парту, нащупал чьи-то вырезанные перочинным ножом инициалы.