На Западе в Средние века путник трепетал пред всяким за́мком, который он встречал на пути, – в Москве того времени для прохожего были опасны усадьбы: бесчисленные, часто дурно содержимые, а всегда праздная дворня часто нападала на прохожих и грабила их. По Дмитровке, например, не было ни проходу, ни проезду от дворовых людей Стрешнева и князя Голицына. Иногда дармоеды эти не останавливались даже перед убийством. У богатых бояр, кроме того, живали, как и у польских богатых панов, многочисленные «знакомцы», которые всячески угождали своему «милостивцу». Князь не терпел «бездельных», как он выражался, людей, и все это у него было сведено до минимума, и дворню свою он и содержал хорошо, по-хозяйски, и держал в ежовых рукавицах.
Отдохнув после обеда, князь напился холодного меду и вышел на высокое, изукрашенное всякой росписью и резьбой крыльцо с пузатыми колонками. Одет он был в светло-лиловый зипун и нарядный терлик, а на бритой по татарскому обычаю круглой голове его была надета расшитая жемчугом тафья. Было время ехать к вечерне, но хотя князь и крепко придерживался старинки, тем не менее простой, но здоровый ум его не давал ему возможности быть слепым рабом обычая: раз встречалось нужное дело, то вечерню можно и отложить. А дело было большое: негоже на Руси дела опять оборачивались. Надо было с кем поумнее совет держать, «помыслить к тому делу дать способ». И не только нужны были люди поумнее, одного ума тут было мало, а и такие, которые были бы поближе к царю, голос которых был бы наверху услышан. Большинство царедворцев были подобны тому придворному, о котором сказал Саади: «Если бы ты так боялся и почитал Бога, как своего государя, то ты был бы ангелом еще при жизни». Этих вот ангелов князь не терпел, презрительно звал их трутнями и избегал всякого дела с ними. Он долго колебался, позвать ли Милославского и Морозова, но потом решил пока их не звать: хоть и влиятельны были они у царя по родству, но крепко не любил их народ. И царь, видимо, стал тяготиться ими все больше и больше. Да и сам князь не любил этих хапуг, из-за которых было столько смуты в государстве. И вообще он решил идти вперед поосторожнее и на первый случай позвал только князя А.И. Одоевского, который, однако, что-то занемог и приехать не обещался, сокольничего Ф.М. Ртищева, боярина Ордын-Нащокина да Матвеева, людей совсем другого лагеря, неименитых, но для которых ухо царя было всегда открыто и которым судьбы родины были близки, как и ему.
Дожидаясь гостей, князь хотел было разгуляться в саду и уже стал спускаться с крыльца, как у ворот послышался стук железного кольца. Старый Агапыч выглянул в сторожевое оконце и, тотчас же широко распахнув ворота, с низким поклоном впустил во двор боярина Афанасия Лаврентьевича Ордын-Нащокина, Артамона Сергвича Матвеева да нащокинского стремянного, крещеного татарина Андрейку, невысокого степняка с раскосыми глазами на смуглом лице. Хотя и наряд гостей и убранство их коней были скромны, но Агапыч принял лошадей с низкими поклонами: слух о силе двух друзей этих наверху, у государя, дошел и до старика.
Князь не торопясь спустился с лестницы навстречу гостям, ласково приветствовал их и рундуком повел прямо в сени горницы, а оттуда в свою комнату, всю застланную пышными коврами. Весь передний угол был уставлен дорогими старинными иконами под расшитыми убрусами и пеленами. Полавочники, прикрывавшие широкие лавки, были шелковые, пышно расшитые золотом, а столешник на дубовом резном столе был тяжелого малинового бархата, тоже по краям весь расшитый. В поставцах вдоль стен было много жалованных кубков и всяких других дорогих любительных подарков, но картин и зеркал по стенам еще не было: церковь все еще косилась на это, а князь супротивничать зря и выставляться не любил. Но вообще хоромный наряд у него был богат, солиден и в глаза не лез – словом, такой, как по его положению на Москве и полагалось.
Не успели хозяин и гости, помолившись на иконы, еще раз обменяться приветствиями и вежливо, неторопливо, степенно осведомиться друг у друга о здоровье, а потом о здоровье и благополучии семейных, как в сенях послышались бодрые, твердые шаги, и дворецкий с низким поклоном впустил в комнату Ф.М. Ртищева. Широкий старик с упрямым лбом, крепко сжатыми челюстями и угрюмыми бровями истово помолился и отвесил низкий поклон сперва хозяину, а потом и каждому из гостей. Опять начались неторопливые расспросы о здоровье всех чад и домочадцев.
– Ну вот что, гости дорогие… – проговорил князь радушно. – По погоде надо чествовать вас в саду, в шатре. Там уже приготовлено все. Милости просим, – Федор Михайлович, Афанасий Лаврентьевич, Артамон Сергеевич… Жалуйте… Обида вот только, что князь Никита Иваныч занемог что-то: теперь вы, люди новые, совсем меня, стародума, заклюете…
Медлительно, спокойно все спустились в цветущий сад, где среди вековых дубов был раскинут большой, белый, красиво расшитый и разубранный зеленью шатер.
– Милости просим, дорогие гости…
Слуги, остриженные в кружок, в алых зипунах, перехваченных шитыми поясами, в черных бархатных кафтанах, в сафьянных, тоже расшитых ичетыгах, с низкими поклонами раскинули крылья палатки и пропустили гостей. Посредине палатки стоял небольшой стол, блистающий дорогими ендовами, кувшинами, кубками, чашами и ковшами. Перед княжеским местом стояла золотая жалованная чаша, по ободу которой золотой вязью было выписано: «Чаша добра человеку, пить из нее на здравие, хваля Бога про государево многолетнее здоровье». Были тут и знатные меда русские, которые так хвалили иноземцы, и золотое венгерское, и романея, русскими любимая, и ренское, и мальвазия – охотницкий погреб князя славился на всю Москву. На золотых блюдах и торелах лежали пряники, коврижки всякие, пастила душистая, леденцы, а также фрукты в меду и в сахаре. Князь посмотрел умным, говорящим взглядом на лица гостей и, точно приняв какое-то решение, обратился к слугам:
– Мы управимся одни… Вы идите все. Я позову, когда нужно. И ты, Михей, иди тоже… – сказал он почтенному лысому с кругленьким брюшком дворецкому. – Пусть только будет где-нибудь поблизости Стигнеич…
С низким поклоном все слуги удалились.
– Может, лучше, князь, и Стигнеича твоего… того… – значительно двинул своими суровыми бровями Ртищев.
– Да он немой!.. Или ты забыл? – сказал князь, бережно разливая в кубки вино. – А, кроме того, он на руках меня выносил… Ничего…
– Нынче всех опасайся… – сказал сокольничий. – Береженого и Бог бережет. Качается весь мир…
– Да, люди другие пошли… – согласился князь. – Вот намедни, как были на охоте соколиной, у моего сокольника Васьки кречет ушел…
– Батый?!. – ахнул Ртищев.
– Батый… – сказал князь. – Главное, не столько птицы мне жалко, а обидно: поднести государю кречета я хотел, очень он ему полюбился…
– Цены птице нет – это уж я тебе говорю!..
– Ну вот… Вернулся Васька к ночи: нет птицы… И велел я с досады постегать его маленько на конюшне. А седни поутру и докладывают: убег Васька и никаких следов не оставил. Правда твоя, боярин: закачался мир… Ну, однако, все требует порядка… – грузно встал он и, подняв свою чашу, проговорил: – Во здравие великого государя…
Все поднялись, чокнулись и осушили чаши, как полагалось, до дна. Князь снова взялся за кувшин.
– Ну, однако, князь, меня ты не очень потчуй… – сказал Матвеев, подставляя свою чашу и глядя на хозяина своими мягкими, голубыми глазами. – Ты знаешь, питух я плохой…
– Да и я не из хороших… – улыбнулся своей слабой улыбкой Ордын. – Ты уж не взыщи на нас, князь…
– Знаю, знаю… – засмеялся князь. – Неволить не буду. Вы хошь пригубливайте помаленьку, чтобы нам вот с боярином Феодором Михайлычем стыдно не было… И в кого вы, новые, только пошли, погляжу я… Совсем жидкий народ… Ну а между прочим, какие последние новости с Дона?
– Не гоже на Дону… – сказал Ордын. – Атаман их, Корнила Яковлев, дал знать мне в Посольский Приказ, что поднялись там все голутвенные люди и сперва хотели было в Черное море на разбой выйти, но поопасались азовских турок. И, погалдевши вдосталь, решили идти на Волгу и уже прогребли, как пишет Корнило, на своих стругах мимо Черкасского городка вверх. А позавчера пришла грамота от Унковского, воеводы царицынского, который пишет, что воровская ватага все еще на Дону, выше Паншина городка, меж рек Тишины и Ловли, стоит на буграх, а около тех бугров вода большая, и про них-де подлинно проведать и сметать, сколько их человек и сколько у них стругов и какие струги, не можно, и языка у них поймать за большой водой нельзя… Но только все это, должно, уж переменилось: грамота эта по случаю водополья шла почти семь недель, так что куда за это время передвинулся Разин, неведомо…