— Воевал ты достойно, а потому я, как бывший твой командир корпуса, обязан, вопреки твоему деспоту отцу, пожелавшему тебя унизить, проявить о тебе заботу.
Его взяли в войсковую канцелярию на должность, положили приличное жалованье, и неделю спустя, наняв самый дорогой фаэтон, Григорий заехал в отчий дом забрать оставшиеся пожитки. Словом, он покинул отчий дом, а торговля Федора Кумшатского шла своим чередом.
Вечером, как только гасли на западном склоне Бирючьего Кута последние зарницы, в городском парке начинал играть оркестр Атаманского полка, а на главной улице вспыхивали два стройных ряда фонарей, точь-в-точь таких, какие были на любом петербургском проспекте, и лишь после полуночи угасали. Слово «кабак» уже не употреблялось жителями центра, потому что вместо жалких, замызганных кабаков с засиженными мухами стенами и драными скатертями появились довольно приличные трактиры с завлекательными названиями: «Европейский», «Золотой якорь», «Донская», «Гранд-Отель». Хитрые казаки, дабы привлечь побольше покупателей, выдавали себя за иностранцев, и по городу появлялось на вывесках бесчисленное количество звучных фамилий: «Пивной зал Роллера», «Колбасная Лозе», «Кондитерская Квинга».
В вечернюю пору на центральной улице города всегда раздавалась французская речь, хотя ни одного француза в списках коренных жителей здесь не значилось. Просто офицеры, вернувшиеся с полей войны, с упрямой настойчивостью, даже при самом плохом произношении, норовили изъясняться по-французски, желая во всем смахивать на столичную знать.
В трактирах хлопали пробки из бутылок шампанского, и офицеры, увешанные Георгиевскими крестами, под звон хрусталя вспоминали Бородино и горящую Москву, переправу через Березину и бой под Вильно. Нижние чины и рядовые, казаки и урядники, увешанные солдатскими Георгиями, тоже вспоминали Бородино и Березину и даже Париж, где обогатили жителей лаконичным словом «бистро», но хрусталем при этом не пользовались, а с не менее удалым звоном чокались гранеными стаканами и, смущаясь своего неумения говорить по-французски, предпочитали пить не в лучших трактирах, расположенных в центре, а в погребках и пивных, процветавших на окраинах Новочеркасска.
Почти ежедневно возникали ссоры и драки по поводу и без повода. Офицеры хватались за сабли и быстро опускали их в ножны. Нижние чины уж если размахивались, то доводили начатое дело до конца и били друг друга задубелыми кулаками до той поры, пока их силой не разнимали товарищи, а после этого братались, обливаясь кровью и пьяными слезами.
7
В те же примерно дни шумная офицерская компания пировала в гостинице «Европейская». В тостах не было недостатка. Пили и за императрицу, и за самого августейшего, и за одну из его любимых фрейлин, близким знакомством с которой хвастался вертлявый голубоглазый двадцатидвухлетний хорунжий Жмурин, веселый, ладно сложенный блондин.
— Она в меня какое-то время как кошка была влюблена! — восклицал Жмурин. — Только обстоятельства не позволили сблизиться.
Один из друзей не совсем уверенно заметил: — А может, ты зря столь неосторожно выражаешься? Не дай бог, дойдет до самого.
— Ну и что же, — весело перебил его Жмурин. — Я — Александр, и он — Александр. А Александр Александра обидеть не может.
Все расхохотались. Жмурин действительно был красив. Он уже в Новочеркасске успел обратить на себя внимание влиятельных дам. Жена полицмейстера была от него без ума, супруга местного богача армянина Арутинова тайно ее ревновала. Но обе вместе зеленели от злости, когда на благотворительных вечерах Жмурин приглашал на первую кадриль молоденькую дочь генерала Иловайского.
В Новочеркасске Жмурин был случайным, заброшенным сюда судьбой человеком. Казак лишь по происхождению, родившийся и выросший в Санкт-Петербурге в семье высокого чиновника, по доброй своей воле ушел он на войну с одним из донских полков, а после ее завершения действительно одно время служил при дворе, но за попытку вызвать на дуэль какого-то сиятельного князя был выдворен из Петербурга и очутился в крайне далеком от него Новочеркасске.
Когда донской атаман распечатал препроводительный конверт и оглядел стоявшего навытяжку хорунжего, на лице у него появилось неудовольствие.
— Лично я дуэлянтов не терплю, — произнес Платов строго. — По глубокому моему разумению, русский офицер отвагу свою должен не на дуэлях, а на поле брани доказывать.
Прибывший не шелохнулся, только в голубых его глазах сверкнула насмешливая дерзость.
— Ваше сиятельство, — без тени смущения ответил он, — осмелюсь заметить, что я и на поле брани ее доказал. Мне кажется, об этом свидетельствует солдатский Георгиевский крест, коим я награжден.
— Гм… гм… — озадаченно покашлял Матвей Иванович, любивший смелых и дерзких людей. — Уж больно остер на язык, как погляжу. Имейте в виду, хорунжий, не всем такая острота нравится и не всяк начальник станет за это продвигать вас по службе.
— Я за чинами не гонюсь, служу родине честно и бескорыстно, — отчеканил довольно смело Жмурин.
Платов покачал головой, сдерживая улыбку.
— Ладно, братец, назначаешься в наш атаманский конный полк. Ступай с богом, да служи исправно. — А когда закрылась за молодым офицером дверь, рассмеявшись, сказал Иловайскому: — Видал каков? Двадцать два года, а успел и за Бонапартом погоняться, и боевой крест заслужить.
— Красавчик, — неопределенно ответил Иловайский.
…Жмурин с шиком раскупоривал бутылку за бутылкой. Пробки с треском взлетали в расписной потолок, в голову то одного, то другого розового ангелочка, и надо сказать, мятежный хорунжий попадал в них довольно метко. Пенная струя с шипением лилась в бокалы.
— Господа! — призывал он своих собутыльников. — Еще дюжину за мой счет, сегодня я угощаю.
— А почему, собственно говоря, ты? — недоверчиво спросил его хорунжий Чуркин, коренной казак из станицы Усть-Белокалитвенской. — Ты — наш гость, а мы — сыны батюшки тихого Дона. Это нам положено платить.
— Ерунда! — прервал его Жмурин. — Я сегодня самый счастливый человек, оттого что побратался с вами. Я сегодня ради вас готов что угодно сотворить. Все, что хотите.
— Хотим! — закричал плечистый, телосложением похожий не на офицера благородных кровей, а скорее на кузнеца или прасола есаул Баландин. — Всенепременно хотим! — Он уже успел к благородному шампанскому прибавить целый стакан водки и был пьянее других. — Стало быть, ты нас любишь, Александр?
— Люблю! — громко повторил свое признание Жмурин.
Подняв слипающиеся веки, есаул вперил в молодого хорунжего тяжелый, уже малоосмысленный взгляд.
— А чем ты нам можешь доказать, что любишь?
— Двенадцать бутылок шампанского сейчас выставлю! — пылко воскликнул Жмурин.
Есаул порицающе погрозил ему пальцем:
— Не та жертва.
— А какое же вам, есаул, требуется доказательство?
— А вот если любишь, — сонным голосом пробормотал Баландин, — то проскачи во имя этой любви от начала и до конца по всей центральной улице. Сможешь?
— Что? — весело перебил Жмурин. — Да хоть сейчас.
— Нет, обожди, — остановил его мрачно Баландин. — Просто так проскакать любой может. Ты, дорогой Александр, в знак подлинного уважения к нам, донским казакам, голым проскачи через всю улицу. А? Вот и не можешь. А еще о любви говорил.
Собутыльники дружно расхохотались, но Жмурин ударил кулаком по столу и яростно закричал:
— Да как вы смеете! Вы еще не знаете хорунжего Жмурина. А ну, ведите сюда коня. Алексашка Жмурин вам сейчас покажет.
— Вот это гусар так гусар! — захохотал есаул Баландин и хлопнул себя по загорелой шее тяжелой ладонью. — Вот это характер! Да за такую проделку мы тебя, мои шер, будем до самого утра шампанским потчевать. Лично я за собственный счет дюжину выставляю.
— К черту! — выкрикнул Жмурин. — Держать пари, так на все двадцать четыре бутылки, иначе откажусь.
— Давай на двадцать четыре, — согласился есаул под всеобщие ликующие возгласы.