Александру Сергеевичу было в этот вечер не по себе, и, не дождавшись брата, он прилег в большой комнате на кровать. Астма его пощадила; выпив чаю с сухой малиной и подавив в себе легкий озноб, он, не раздеваясь, накрылся сверху одеялом и кратко предписал жене:
— Когда Павлик появится, разбуди меня немедленно, Наденька.
— Да не придет он уже, наверное, — вздохнула Надежда Яковлевна. — Погода стоит — зги не видать.
Она задула в лампе огонь и ушла к детям на кухню, где на горячей плите уютно попискивал чайник. Сон уже успел крепко сковать обессиленное тело Александра Сергеевича, когда жена стала трясти его за плечо.
— Саша, проснись, — раздался ее встревоженный шепот, — неладно у нас.
— А? Что? — невнятно пробормотал Александр Сергеевич.
— Кто-то скребется у парадного и стучит в дверь… лошадь, по-моему.
Сдерживая подступивший кашель, Александр Сергеевич ринулся в кабинет, загнал патрон с жаканом в ствол берданки и оцепенело замер посреди комнаты, а жена требовательно продолжала:
— По-моему, это лошадь. Иди посмотри, откуда она в такую поздноту взялась. Ты слышишь, как она тревожно ржет?
— А если это бандиты? — произнес Александр Сергеевич ту самую фразу, которую в подобном случае произнес бы каждый домохозяин на окраине.
— Стыдись! — презрительно выпалила жена. — Слишком уж ты смерти боишься.
— Не своей, Надюша, — шепотом оправдывался он, — твоей да их. — И он кивнул на вбежавших в комнату перепуганных мальчишек.
— Отдай ружье! — гневно перебила Надежда Яковлевна.
— Надюша, да ты что… я сам, — осмелевшим голосом сказал Александр Сергеевич и решительно шагнул в холодный от сырости коридор. Звякнул сброшенный с петель тяжелый засов, послышался скрип окованной железом двери и его отчаянный, полный ужаса голос:
— Павлик… родной… убили!
Когда Надежда Яковлевна в легком ситцевом халатике выскочила на улицу, она увидела в сырой туманной мгле забрызганную кровью гриву коня и припавшее к луке седла безвольное тело. Голова Павла Сергеевича свисала вниз, густые русые волосы были мокрыми от туманной мороси, и только сильные руки, сомкнутые в предсмертной муке, удерживали его в седле. Прислонив к стене совершенно ненужное сейчас ружье, Александр Сергеевич распорядился:
— Надюша, Гришутка, Веня… помогите внести его в дом. Тазик с водой и марлю.
С немалым трудом разняв руки брата, он взвалил его на плечи, при поддержке жены и детей внес в теплую кухню и осторожно опустил на кровать.
— Гриша, Веня! — закричал он сыновьям. — Бегите, сынки, в нашу больницу, найдите главного врача Николая Григорьевича Водорезова, скажите, чтобы шел незамедлительно. Он старый наш друг, в беде не покинет.
— Да что ты, Саша! — гневно перебила Надежда Яковлевна, с трудом попадая в рукава плаща. — Куда ты детей погнать хотел неразумных? Сама я…
Очевидно, внося брата в дом, он все-таки причинил ему боль, потому что, когда Надежда Яковлевна захлопнула за собой дверь, Павел Сергеевич раскрыл глаза.
— Не надо, — произнес он сквозь кашель слабым, хриплым голосом. — Он стрелял два раза… Опоздали, ребята, кажется, я ухожу… — Потом жестом попросил всех приблизиться. На бескровных губах Павла Сергеевича вспыхнула и погасла бледная улыбка, и он перешел на неясный шепот. — Гришатка, Веня, — продолжал он хрипло, — будьте большевиками… Пусть ваш отец не кряхтит… лучшей веры у нас всех нет и не будет…
Он замолчал. Из полуоткрытого рта вырвалось сиплое дыхание, губы сомкнулись.
Когда через четверть часа Надежда Яковлевна возвратилась вместе с запыхавшимся от быстрой ходьбы долговязым человеком в белом халате, Александр Сергеевич даже не пошевелился. Главный врач расстегнул пропитанную кровью кавалерийскую гимнастерку Павла, послушал его, потом поднял плетью свисавшую тяжелую руку и соединил на груди с другой. Не глядя на Александра Сергеевича, промолвил:
— Саша, возьми себя в руки. Я уже тут не нужен. Большевик Якушев скончался.
И вышел.
Всю ночь Александр Сергеевич, облаченный в черный сюртук, просидел не смыкая глаз у тела, брата, а Надежда Яковлевна вздыхала в соседней комнате, не рискуя мешать этому их последнему свиданию. Александр Сергеевич гладил мягкие волосы брата. Глаза его были совершенно сухими, а голос безысходно печальным, когда он тихо, будто только себе, повторял одни и те же слова: «Эх, Павлик, Павлик! Да как же все это случилось?.. Вот и остались мы на земле без тебя, дорогой… Все в жизни поправимо, непоправима одна лишь смерть».
Едва забрезжил рассвет, у парадного затормозила машина. Хлопнула дверца. Надежда Яковлевна поспешила в коридор и вернулась с двумя незнакомцами. Один из них — небольшого роста с черными цепкими глазами — протянул широкую, твердую ладонь и коротко сказал:
— Секретарь горкома партии Бородин. Зовите просто Тимофеем Поликарповичем.
Второй, огромного роста, в распахнутой кожанке, выдавил простуженным басом одно слово:
— Ловейко.
И, несмотря на придавившее его горе, Александр Сергеевич взглянул на него и подумал: «Так вот он какой, руководитель новочеркасских чекистов. Действительно, лучше всякого тореадора кулаком быка сразить может».
Постояв в изголовье покойного, секретарь горкома обнял Александра Сергеевича.
— Дорогой вы наш, — сказал он глухим голосом, — уже ничего, к сожалению, не изменить. Мы приехали, чтобы выразить вам и вашей семье сочувствие, если оно хоть как-то сможет ослабить вашу безраздельную скорбь. Да разве ее ослабишь? Мы одно только можем сделать: рассчитаться с врагами революции за нашего Пашу. Это вот от него в первую голову зависит, — кивнул он на своего спутника.
— Будьте спокойны, — пробасил Ловейко. — Не пройдет и недели, как я разнесу их осиное гнездо. Мои хлопцы уже вовсю работают. Ни дохлому, ни живому гаду пощады не дадим.
У Александра Сергеевича дрожали руки. Боясь расплакаться, он поспешно достал из кармана пенсне и утвердил его на рыхлом своем носу. Неожиданные гости отметили этот жест и горько вздохнули.
— Теперь… — задрожавшим голосом проговорил хозяин дома, — теперь последние почести остались. Вот гроб закажем… обрядим…
— Об этом не беспокойтесь, — перебил его Тимофей Поликарпович. — Это уже наши заботы. Похороны собираемся назначить на завтра, если вы, разумеется, не станете возражать. — Лысая голова Александра Сергеевича поникла, и это было принято как знак согласия. — Мы бы даже могли сегодня забрать Павла, выставить гроб в зале заседаний.
— Нет, нет, — решительно запротестовал Александр Сергеевич и замахал руками, — оставьте брата у нас. Пусть он последнюю ночь проведет с нами вместе.
— Хорошо, — согласился секретарь горкома. — А завтра утром гроб с его телом будет выставлен в городском ДКА. Многие с Пашей захотят проститься. — И оба гостя направились к выходу.
Александр Сергеевич со скрипом поднял железный засов, распахнул дверь. На пороге из толстого выщербленного камня-ракушечника его руку стиснула холодная, чуть потная рука Тимофея Поликарповича.
— Эх, Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, в партию бы вам надо. Вот и Павел покойный об этом говорил, — сказал Бородин.
— Да где уж там! Какой большевик из меня, если квартала не пройду без того, чтобы не закашляться.
— Жаль, — огорченно вымолвил Тимофей Поликарпович. — Отзывы хорошие о вас идут. И от студентов, и от педагогов.
— Ошибаются, преувеличивают, — вздохнул Александр Сергеевич.
— Нет, — возразил секретарь горкома. — Если масса утверждает, преувеличения быть не может.
Они распрощались, и легковой «форд» умчался, стрельнув сизым удушливым дымком отработанного бензина.
К обеду красноармейцы привезли гроб, обрядили в гимнастерку с боевыми орденами и галифе холодное тело Павла. В ту пору еще не было средств, позволяющих долго сохранять покойника, и брата перенесли в самый затемненный, прохладный угол большой комнаты. Соседская баба Нюша, снабжавшая на Аксайской несколько домов козьим молоком, шестидесятилетняя рябоватая вдова столяра, принесла мешок с только что нарванной пахучей донской травой, усеяла чисто вымытый пол кустиками седой полыни, мяты и чебреца. Всю ночь то Александр Сергеевич, то его жена посменно сидели у гроба, а утром, едва лишь вислогубый пастух Филька прогнал за реку общественное стадо, парадную дверь распахнули настежь. Приходили соседи по Аксайской и Барочной, знавшие и не знавшие Павла Сергеевича мужчины, женщины, дети. В скорбном молчании останавливались у гроба и, не сказав ни слова, покидали дом. Какая-то немолодая уже женщина в черном траурном платке долго просидела в углу, вытирая слезы, тихо приговаривая: