А длинные, сильные пальцы дяди Темы цепко вдавливались тем временем в клавиши, высекая бурные аккорды. Закончив песню, он галантно раскланялся перед слушателями:
— Дорогие граждане! На сегодня концерт закончен. Но это не означает, что мои песни смолкли навсегда. Приходите завтра, и мы начнем нашу новую программу, как и обычно, в восемь утра. Вас ожидают новые премьеры. В добрый путь, граждане!..
Когда толпа рассеялась, он поднял с земли старую кожаную фуражку, испытывая удовлетворение от того, что она стала тяжелой от брошенных монет, и деловито пересчитал гонорар.
— Ого! — пробормотал он себе под нос. — Оказывается, четыре полтинника. А какой-то чудак целковый бросил. Ничего, вполне достойное вознаграждение. А ну-ка, баян-кормилец, давай-ка я подниму тебя на плечо, ты явно это сегодня заслужил.
Дойдя до первой пивной, он протиснулся в ее узкие двери и, не отходя от прилавка, выпил полный стакан водки, закусив его всего-навсего бутербродом с кильками. Отряхнув от налипших крошек тяжелые ладони и поправив черную повязку на незрячем глазу, он подмигнул на прощание продавцу и ухмыльнулся:
— Одним словом, веселие Руси есть пити, без этого не может и быти. Так, кажется, говаривали наши древние? А?
С этими словами он покинул пивнушку и медленно побрел по городу походкой человека, которому некуда спешить. Платовский проспект пересекала широкая улица, круто взбегавшая в гору и упиравшаяся в серое, с колоннами, здание Донского политехнического института, считавшегося гордостью Новочеркасска. Здесь дядя Тема свернул налево, по пути зашел в небольшой магазинчик, где купил кус колбасы, еще теплую после пекарни белую булку, копченого рыбца и четвертинку водки. Солнце уже высоко вскарабкалось на небо, когда приблизился он к маленькому домику на углу Барочной и Ратной улиц и, открыв скрипучую калитку, очутился в тесном запущенном дворике, где не было ни кустов сирени, ни вспаханных картофельных грядок, ни побегов дикого винограда на стене ветхой, давно не ремонтированной террасы. В этом дворике, кроме деревянного одноэтажного домишки, не было никаких строений, за исключением так называемой халабуды, или, попросту говоря, шалаша, сооруженного над отхожим местом.
В этом дворике и снимал дядя Тема комнатку у престарелой вдовы ветеринарного фельдшера тетки Глафиры, женщины крупной, костистой, но очень болезненной, постоянно охающей, вздыхающей и кашляющей и словоохотливо рассказывающей про все свои недуги. Она уже ждала его возвращения. В прихожей бурлил потускневший самовар, и чай был заварен самым крепчайшим образом. В старом штопаном платье и фартуке в пятнах от масляной краски, она близоруко щурилась, критически осматривая постояльца.
— Ну как, батюшка Артемий Иннокентьевич, улов твой на нонешний денечек? Чай, горлышко не надорвал, распеваючи?
Дядя Тема неторопливо разделся и вывалил, не считая, на кухонный стол четыре горсти медных и серебряных монет.
— Не надорвал, бабка Глафира, не надорвал, — солидно покашливая, удовлетворил ее любопытство квартирант. — А улов, сама видишь, каков. Денег побольше, чем у Деникина перед его отбытием из России. Бери трояк и дуй в кооперацию. Нам сегодня с тобой борщиком надо побаловаться, а то два дня уже на черствой пайке сидим.
— Это я ментом, как есть ментом, — с удовольствием пересчитывая монеты, заверила хозяйка. — И отдохнуть не успеешь, все будет в справном виде на столе стоять… Тут к тебе человечек один приходил.
— Какой это? — насторожился дядя Тема.
— А тот, который на прошлой неделе уже являлся. С тросточкой и лорнеткой. Его уличные ребята, знаешь, как окрестили? Дядя барин Кошкин-Собакин.
— Устинов, что ли?
— Известное дело, он.
— И что сказал?
— Сказывал, чтобы ты, батюшка Артемий Иннокентьевич, к семи часам вечера был у того самою, что с тремя орденами но Новочеркасску разгуливает.
— У Прокопенко, что ли? — усмехнулся дядя Тема. — Как же тебе не стыдно, бабка Глафира, забывать фамилии лучших людей города.
— Память слаба стала, батюшка, — вздохнула Глафира, — весь город знает и поклоняется, а я запамятовала. Недаром гутарят, что старость не радость. И еще финагент приходом.
— А этому какого черта надо?
— Требовал, чтобы ты на бирже труда отметился как неработающий.
— Делать им больше нечего, — проворчал жилец. — Ну ладно, бабка Глафира, ступай-ка за провиантом.
Оставшись в узкой десятиметровой комнатке, всю обстановку которой составляли железная койка с провисшей пружиной, платяной шкаф и столик с приставленным к нему стулом, дядя Тема первым делом отрезал кусок колбасы и залпом выпил еще с полстакана водки, угрюмо косясь на пустынный дворик, а потом завалился спать. Когда он проснулся, на кухне уже скворчала сковорода с яичницей и слышалось бормотание бабки Глафиры.
— Очнулся, касатик? — осведомилась она. — Умывай лик божий. Обед тебе на кухне подам.
Дядя Тема в глубоком молчании съел обед и вновь, зевая, повалился на кровать. Неодолимая тоска сковала тело. Он лежал и мрачно думал: «Черт побери, до чего же наскучило играть нудную роль полунищего слепца! Эх, если бы кто-нибудь из тех зевак, что кидают на толкучке пятиалтынные и гривенники в его потертую кожаную кепку, увидел бы хоть раз десять лет назад, как я, единственный наследник князя Столешникова, которого всегда с почтением называли Артемием Иннокентьевичем, бросал в „Яре“ пригоршни золотых монет в полюбившуюся цыганку Полю и как, возвращаясь домой, нанимал целый эскорт экипажей для сопровождения собственной персоны, то лишился бы дара речи от изумления. Да, все это было, но навсегда стало устойчивым прошлым…» В этом он, бывший есаул казачьего полка, уже не сомневался. Когда-то он был знатным, избалованным светским офицером, снискавшим успех у многих дам высшего круга, близким товарищем фаворита судьбы — самого барона Врангеля… Теперь же по паспорту он числился совторгслужащим Моргуновым, но всей новочеркасской толкучке был известен как баянист дядя Тема. Про обеды с устрицами и шампанским и про парадные марши в составе лейб-гвардии казачьего полка по Дворцовой площади Петрограда пришлось забыть, как и про многое другое, что было привычным в те годы его жизни. Вместо всего этого — черная повязка на лице от раны, полученной на Перекопском перешейке, когда еле-еле удалось унести ноги от красных.
Да, сурово изменилось время, и никто не признает теперь в бедно одетом гармонисте бывшего офицера. Впрочем, так оно и лучше, ибо в противном случае он бы уже давно сидел в подвалах ЧК. А врать, что глаз он потерял при штурме Новороссийска в составе красной кавалерии, Артемий Иннокентьевич умел достаточно убедительно. Он даже всхлипывать в это время начинал, если бывая под хмельком, живописуя, как от пули, споткнувшись, упал любимый вороной Изумруд и он прижался щекой к окровавленной лошадиной морде, увидев в затухающих глазах верного четвероногого друга слезы.
«Все течет, все изменяется, — усмехнулся про себя Артемий Иннокентьевич, — так, кажется, говорят марксисты. Вот и мне надо покориться этой формулировке до времени, пока не воскреснет на русской земле старый добрый гимн „Боже, царя храни“. А сейчас надо петь вместе со всеми „Вставай, проклятьем заклейменный“, и делать это как можно лучше».
Вечером, в начале седьмого, тщательно выбритый, в неброском, но хорошо отглаженном стараниями бабки Глафиры темно-сером костюме он вышел из дома. Чтобы не быть узнанным, он снял повязку, без которой никогда не выходил на базар, надел очки с темными стеклами, а в правую руку взял трость с набалдашником. Шаг у него был твердый и уверенный, как и у всякого человека, который хорошо знает, куда и зачем он идет.
По выпуклой мостовой Ратной улицы Моргунов дошел до Московской, быстро ее пересек и углубился в тихие переулки. Сейчас он мало чем походил на жалкого баяниста дядю Тему. Под пиджаком жесткие его плечи туго обтягивала военная гимнастерка без петлиц. Такие носили тогда и бывшие красноармейские командиры, и городские партийные работники, и деятели только что народившегося Осоавиахима.