– Так вот, – начал я. – Я подумал о том, как вы объяснили мою привычку почесывать палец. Вы сделали очень нелогичный вывод, милая синьорина, потому что вдовцы, насколько мне известно, не снимают обручального кольца. Тяготить может жена, но не кольцо, когда жены уже нет. Скажу больше: как ветеранам нравится украшать себя всеми своими медалями, так и вдовцу, думается мне, приятно носить кольцо.
– Ну вот еще! – воскликнула Капорале. – Вы просто ловко меняете тему разговора.
– Напротив, я даже хочу углубить ее.
– Что тут углублять! Я никогда ничего не углубляю. Просто у меня создалось такое впечатление, и все.
– Впечатление, что я вдовец?
– Да, синьор. Не кажется ли тебе, Адриана, что у синьора Меиса вид вдовца?
Адриана подняла было на меня глаза, но тотчас же их опустила – застенчивость не дала ей выдержать чужой взгляд. Она слегка улыбнулась своей обычной нежной и грустной улыбкой и сказала:
– Откуда мне знать, как выглядят вдовцы? Какая ты странная!
В это мгновение у нее, наверно, возник какой-то образ, какая-то мысль, потому что она смутилась и вновь стала смотреть вниз на реку. Ее приятельница, должно быть, поняла это. Она вздохнула и тоже повернулась лицом к реке. Очевидно, между нами встал кто-то четвертый, невидимый. В конце концов, глядя на полутраурное платье Адрианы, до этого додумался и я. В самом деле, ее находящийся в Неаполе зять Теренцио Папиано едва ли похож на безутешного вдовца; следовательно, такой же вид, по мысли синьорины Капорале, должен быть и у меня.
Признаюсь, я обрадовался, что разговор кончился так плохо: пусть боль, причиненная Адриане воспоминанием о покойной сестре и о Папиано-вдовце, будет для синьорины Капорале наказанием за нескромность.
Но надо быть справедливым: то, что мне казалось нескромностью, было, в сущности, только естественным и вполне извинительным любопытством; странное молчание, окружавшее мою личность, не могло не возбудить его. А так как одиночество стало для меня теперь невыносимо и я был не в силах отказаться от такого соблазна, как общество других людей, эти последние имели полное право полюбопытствовать, кто я такой. Я же был вынужден удовлетворять их желание, то есть выдумывать и лгать, – другого пути у меня не было. Виноват в этом был только я, правда, свою вину я усугублял ложью, но если бы я не согласился лгать и страдал, оттого что лгу, я должен был бы уйти и снова отправиться в одинокие и безвестные странствия. Я заметил, что Адриана, которая сама никогда не задавала мне никаких нескромных вопросов, тем не менее вся превращалась в слух, когда я отвечал синьорине Капорале; вопросы же, по правде сказать, учительница музыки задавала очень часто, и они нередко переходили границы естественного и простительного любопытства.
Однажды вечером, например, на том же балконе, где мы обычно собирались, когда я возвращался после ужина, она спросила меня, смеясь и увертываясь от Адрианы, которая в крайнем возбуждении кричала ей: «Нет, Сильвия, не смей, я тебе запрещаю!»:
– Простите, синьор Меис, Адриана хочет знать, почему вы не носите хотя бы усов…
– Неправда, – кричала Адриана, – не верьте, синьор Меис, это все она, а я, напротив…
И наша маленькая мамочка неожиданно разрыдалась. Синьорина Капорале немедленно принялась утешать ее:
– Да что ты! В чем дело? Что тут дурного?
Адриана оттолкнула ее локтем:
– Дурно то, что ты солгала, и это меня сердит! Мы говорили об актерах, которые все… такие, и тогда ты сказала: «Как синьор Меис? Почему он не отрастит хотя бы усы?» А я только повторила: «Да, почему?»
– Ну что ж, – согласилась синьорина Капорале, – кто говорит: «Да, почему?», тот и спрашивает.
– Но ведь первая сказала ты! – с досадой заявила Адриана.
– Можно ответить? – спросил я, чтобы их успокоить.
– Нет, простите, синьор Меис, не надо. Покойной ночи! – отрезала Адриана и встала, собираясь уйти.
Но синьорина Капорале удержала ее за руку:
– Полно, глупышка! Мы ведь шутим… Синьор Меис так добр, что он не рассердится. Не правда ли, синьор Адриано? Скажите же ей сами, почему вы не отрастите по крайней мере усы…
На этот раз Адриана рассмеялась, хотя глаза у нее еще были полны слез.
– Под этим кроется тайна, – ответил я, комически понижая голос. – Я заговорщик.
– Не верим! – воскликнула синьорина Капорале тем же тоном, но потом прибавила: – А все-таки вы, без сомнения, очень скрытный. Что вы, например, делали сегодня после обеда на почте?
– Я? На почте?
– Да, синьор! Не станете же вы отрицать? Я видела вас собственными глазами. Около четырех… Я проходила по площади Сан-Сильвестро.
– Вы ошиблись, синьорина: это был не я.
– Ну, ну, – недоверчиво протянула Капорале. – Тайная переписка… Это правда, Адриана! Синьор Меис никогда не получает писем на дом. Заметь, мне это сказала служанка!
Адриана раздраженно заерзала на стуле.
– Не обращайте на нее внимания, – сказала она, бросив на меня грустный и почти ласковый взгляд.
– Да, я не получаю писем ни домой, ни до востребования, – согласился я. – Совершенно верно! Мне никто не пишет, синьорина, по той простой причине, что у меня нет никого, кто мог бы мне написать.
– Даже ни одного приятеля? Быть не может! Так-таки никого?
– Никого. На земле существуем только я и моя тень. Я непрерывно путешествую вместе с ней по разным местам и до сих пор нигде не задерживался так долго, чтобы успеть завязать прочную дружбу.
– Счастливец! – вздохнула синьорина Капорале. – Всю жизнь путешествовать!.. Расскажите нам хоть о путешествиях, если уж не желаете говорить ни о чем другом.
Преодолев подводные камни первых затруднительных вопросов, я постепенно научился обходить некоторые из них на веслах лжи, служившей мне рычагом и опорой; если же вопрос касался меня особенно близко, я цеплялся за подводный камень обеими руками и тихонько, осторожненько поворачивал лодочку моего вымысла так, чтобы она могла наконец выйти в открытое море и поднять паруса фантазии.
И теперь, после года молчания, я получал большое удовольствие от того, что каждый вечер говорил на балконе – говорил, о чем хотел: обо всем, что видел, о своих наблюдениях, о приключениях, пережитых в разных местах. Я сам удивлялся, что за время путешествия собрал столько впечатлений, которые почти похоронило во мне молчание; теперь же, когда я заговорил, они воскресли и живыми слетали с моих губ. Это внутреннее удивление необычайно расцвечивало мои рассказы, и удовольствие, с которым обе женщины слушали меня, постепенно пробуждало во мне все большее сожаление о тех благах, которых я еще не вкусил полностью; это сожаление также окрашивало теперь мои рассказы.
После нескольких вечеров поведение синьорины Капорале и ее отношение ко мне совершенно изменились. Взгляд ее как бы отяжелел от нарочитой томности; он еще больше напоминал теперь о свинцовых шариках, подвешенных внутри для равновесия, и углублял контраст между скорбными глазами и карнавальной маской лица. Сомнений не было: синьорина Капорале влюбилась в меня. Нелепое удивление, которое я ощутил при этом открытии, показало мне, что все эти вечера я говорил не для нее, а для другой, всегда слушавшей меня молча. Адриана – это было совершенно ясно – тоже поняла, что я говорил для нее одной, ибо нас связало обоюдное, хоть и невысказанное желание посмеяться над неожиданным и комическим действием, которое производили мои рассказы, затрагивая самые чувствительные струны души сорокалетней учительницы музыки.
Когда я это открыл, у меня не появилось никаких нечистых чувств к Адриане – ее целомудренная, проникнутая грустью доброта исключала их, – но мне доставляли бесконечную радость даже первые проявления доверчивости, на какие могла решиться милая и застенчивая Адриана. То это был беглый, как молния, очаровательный нежный взгляд, то сочувственная улыбка по поводу смешного самообольщения подруги, то благосклонное предостережение, которое она посылала мне взглядом или легким кивком головы, когда я забредал по нашей тайной тропинке чуть-чуть дальше, чем надо, и подавал хоть проблеск надежды синьорине Капорале, то, словно бумажный змей, взвивавшейся к небесам блаженства, то падавшей с неба на землю при каком-нибудь моем неожиданном и резком выпаде.