Конечно, еще до того, как пойти в школу, я знал, что моего отца зовут Кикудзиро и что он работает маляром. Но как-то так получалось, что я ни разу не сталкивался с ним лицом к лицу. Когда я сейчас размышляю об этом, то понимаю, что баловавшие меня мамаша и бабушка старались не показывать мне отца, который почти каждый божий день являлся домой пьяный и буянил.
Каждый вечер мамаша и бабушка загоняли меня спать очень рано, даже если мне не надо было вставать завтра с самого утра. Если же мне не хотелось спать, они все равно под любым предлогом укладывали меня в постель. Спорить было невозможно, я уходил в соседнюю комнату, и когда забирался под одеяло, слышал шум, возвещавший о приходе папаши. Через какое-то время раздавались звуки ударов, плач мамаши, потом истошные крики бабушки: «Прекрати! Что ты делаешь!» Она изо всех сил пыталась остановить скандал, и в конце концов папаша злобно орал: «Отстань, мерзкая баба!»… Такие сцены разыгрывались очень часто.
Моя семья состояла из мамаши, бабушки, двух старших братьев и старшей сестры. И все эти люди жили скученно в тесном маленьком домике из трех комнат, одна из которых еще и использовалась как кухня. Как бы папаша ни скандалил, но стоило только появиться старшему брату, он тут же скрывался в задней комнате. Старший брат, в отличие от меня, и учился здорово, и работал успешно, поэтому отец при нем рта не открывал.
И вот в этот маленький домишко я притащил пса. Какой тут начался переполох! Пес был дворнягой, его отдала мне и попросила приютить старушка, торговавшая соленым печеньем «сэмбэй» в лавочке по соседству с нами. Сначала мамаша заявила, что она категорически против. Она все твердила: «Отец обязательно сделает какую-нибудь гадость, так что пойди и выкинь его!», — и ни за что не разрешала оставить пса. Наверное, мамаша думала, что раз отец не любит всякую живность, то вряд ли из этого может получиться что-нибудь путное.
Делать было нечего — я отвел пса на ближайший пустырь и там бросил. Но через какое-то время снова обнаружил его перед нашим домом. Я буквально влюбился в этого пса, я так хотел держать его при себе, заботиться о нем, но мамаша была непреклонна. Она повторяла одно и то же: «Отведи его подальше и брось там».
Я прикидывал и так и эдак, но в конце концов придумал вот что. Ушел с псом далеко, долго отсутствовал, а потом вернулся вместе с ним. И сказал мамаше:
— Мам, это хороший пес! Я заблудился, но пошел за ним и быстро дошел до дома.
Мамаша засмеялась и со словами: «Действительно, хороший пес. Так и быть, можешь его оставить» разрешила держать пса в доме.
Если вдуматься, это был первый в моей жизни розыгрыш.
В общем, пес стал жить в уголочке прихожей, но, как и предполагалось, папаша его невзлюбил. С первого же вечера пес принялся лаем сообщать о приходе выпившего хозяина. Как только приближалось время его возвращения и все члены семьи выстраивались по стойке «смирно», раздавалось короткое, но веское «Тяв!» Пьяный папаша обязательно пинал пса, вертевшегося у него под ногами. Мамаша начинала твердить: «Ложитесь пораньше спать, он опять напился» и уводила всех в соседнюю комнату. Собачий лай был словно сигнал воздушной тревоги.
Все это продолжалось около месяца, но однажды вечером вместо собачьего тявканья раздался громкий лай, а затем истошный вопль отца:
— Скотина! Что ты делаешь?!
Короче говоря, пес разозлился и вцепился папаше в ногу. Папаша бушевал и орал:
— Я не позволю всякой твари кусать хозяина! Я его прибью!
Но когда мамаша пригрозила, мол, убьешь живое существо — бог тебя накажет, он затих. Но тут же начал стонать: «Больно, больно»… И вошел в дом, волоча ногу. Выглядел он при этом полным болваном. Я и сестра лежали, накрывшись одеялами, и пытались заснуть, но ничего не получалось. Мы еле-еле сдерживали смех.
Тогда я впервые понял основу основ юмора — когда спотыкается и падает какой-нибудь очень важный человек, над ним смеются больше всего. Вся наша семья сначала затихла, и до того момента, когда раздался громкий смех, мне показалось, что во всем мире на мгновение воцарилась какая-то странная тишина. Чувство, которое я тогда испытал, возможно, и сделало из меня юмориста.
После всего этого переполоха пес, как только видел отца, начинал искать, куда спрятаться. Видимо, так он выражал раскаяние в своем плохом поступке.
* * *
Рассказывая про пса, я вспомнил, что мать дала отцу прозвище «Туз». Папаша любил парикмахерские и часто ходил стричься, даже тогда, когда волосы у него не особенно отрастали. Кажется, стрижка стоила тогда дешево, как плошка китайской лапши «ра-мэн», иен тридцать. Возвращался папаша из парикмахерской с блестящими волосами, напомаженный до сияния. Когда это «сияние» приближалось к дому, мамаша обычно говорила «Наш парень Туз вернулся». Тузом звали пса, которого держали наши соседи. Он был черный-пречерный, шерсть блестела, и туловище его всегда словно бы искрилось на солнце. Вот этот самый блеск очень напоминал сверкание напомаженной папашиной головы, когда тот, довольный собой, возвращался из парикмахерской.
Мамаша все время называла папашу «Тузом» и часто ворчала, чего это, мол, он так важничает, а голова-то у него на собачью похожа.
Однажды папаша вернулся после стрижки с лицом, залитым кровью. В то время услуги в парикмахерских были очень дешевыми, и, может, поэтому в них всегда толпилось полно народа. В парикмахерской, куда папаша ходил постоянно, хозяин был одновременно и мастером, и к вечеру он так уставал, что стричься у него становилось опасным для жизни. Наверное, в этот день папаша заглянул к нему как раз в такое время. Когда он вернулся домой с криками «ох, как больно!», по щекам и подбородку у него текли тонкие струйки крови, и лицо было словно полосками разрисовано. Мамаша спросила, что случилось, а он ей в ответ:
— Да парикмахер, паразит, начал меня брить, да заснул, наверное. Вот, смотри что вышло!
Папаша так расстроился, что едва не плакал.
Мамаша разозлилась и говорит:
— Ты что же, так и молчал все время, пока он тебя брил?
А он ей отвечает:
— Ну, его же тоже жалко. Я как скажу, мол, больно, он встрепенется и бреет как следует, а потом снова бритва в сторону скользить начинает. Видно, совсем устал…
Так отец и разгуливал — с лицом, полосатым словно арбуз, и некоторое время он все стонал: «Больно, больно!»
* * *
Пока папаша не напивался, он был очень робким человеком. Я не один раз имел возможность это наблюдать. Зимой мы часто собирались и вместе с соседями разжигали костер. Кто-нибудь выгребал сухую траву и ветки, валявшиеся между домами, и зажигал огонь, а потом соседи сами собой собирались вокруг него, и начинались разговоры про житье-бытье. Папаше особенно нравилось, когда костер разгорался очень сильно.
Однажды папаша приметил где-то костер и примчался домой. Не успев отдышаться, он потребовал у мамаши сладкий батат и, зажав в руке несколько картофелин, убежал обратно к костру. Потом, выждав момент, когда его никто не видел, подложил картофелины в костер и вернулся домой дожидаться, пока батат испечется. Все это время он то бурчал под нос: «Наверно, еще не испекся», то поглядывал на часы, в общем, никак не мог успокоиться. Наконец со словами: «Ну все, уже сорок минут прошло. Пожалуй, уже достаточно» встал, позвал меня с собой, и мы отправились к костру.
Но сколько мы ни ворошили угли костра, вожделенного батата там не обнаруживалось. Перетряхнули несколько раз обгоревшие листья, но так ничего и не нашли. Папаша робко огляделся вокруг и обнаружил крестьянина, жившего по соседству, который за обе щеки уплетал картошку. Ел, причмокивая, было видно, что очень вкусно.
Папаша какое-то время пристально смотрел на него, но, так и не сказав ни слова, вернулся домой. Он не смог выдавить из себя: «Это моя картошка». Зато когда пришли домой, начался скандал. Он орал: «Этот мерзавец сожрал мой батат!», топал ногами от досады на «паразита-крестьянина». Мне, ребенку, и то было стыдно за него.