Руки висели как палки. И чуть дрожали. Не было сил даже швырнуть в печурку очередную стопку листовок "Сдавайтесь в плен..."
И получаса не прошло, вдруг заглянул "особняк", пошарил своим большим ярким фонарем по нарам, отыскал меня у стенки ящика.
- Печку перестал топить? Правильно! Образумился, значит... - И вполголоса: - Выдь на улицу. - Поглядел на свои трофейные часы со светящимся циферблатом. - В шесть ноль-ноль приедет из штабармии Иван Сергеевич. - Отбил я ему шифровку. - И снова, дыхнув на меня перегаром: Ты подпись свою поставишь, понимаешь! А нет - нет! Твое слово - олово, мое - свинец... Придешь в 6.30, понял?! - Он закрутил ручку телефона. Старшина! Знаешь, кто говорит?.. Доставишь в СМЕРШ этого Свирского поутру. Как позвоню. Секунда в секунду, понимаешь?
Поземка ввинчивала снег в черное небо штопором. Словно и небеса были намертво прихвачены к земле штопорами. Налетел ветрище, и завыли на все голоса навалы обледенелых трупов. Я кинулся в сторону, завяз в сугробе. В валенки набился снег, да потеряй я их сейчас, не сразу б заметил.
Убитые не кричат, я знал это, но слышалось мне, не ветер мечется, стонет - стриженые ребята мечутся, кричат безнадежно.
"Юнкерс-88" выл над головой привычно-надсадно. "Уу-уу-уу". Так надсаживаются только восемьдесят восьмые. "Сейчас саданет", - подумал отрешенно.
"Юнкерс" скинул САБ (осветительную авиабомбу). Лампочку повесил. Закачалась лампочка на парашюте, задымила, окрасив ад в неестественный химический мертво-зеленый цвет.
Зеленые снега вокруг, зеленые брустверы из ледяных трупов. Зеленые "подснежники", накиданные у самолетных стоянок и деревенских хат.
Страшный убийственный цвет почему-то вызвал в памяти этого Ивана Сергеевича из штаба армии, который заявится утром с кольтом на животе.
Прикатил он как-то на двух "газиках". Из первого сам вылез. Из второго вышел мужчина лет тридцати в рваном ватнике и лаптях и девчонка лет восемнадцати. Румянец во всю щеку. А мотор, как на грех, не заводится. Из мусора мотор, давно свое отработал. Я все руки ободрал, винт крутил. Конягин два часа бился - свечи, прокладки менял, погнал меня за новым аккумулятором. Притащил самый сильный, из зарядки. Помогло как мертвому припарки...
А до рассвета час. Мужчина в лаптях нервничал, сновал взад-вперед, девчонка обняла его за плечи: "Старший лейтенант, не волнуйся! Старший лейтенант, не волнуйся!"
- Опоздали! Их сразу возьмут! - тихо заметил Ивану Сергеевичу кто-то выглянувший из первого "газика". Иван Сергеевич лишь рукой махнул в меховой перчатке, мол, не твое дело.
Тут вернулся с задания последний по штабному расписанию наш бомбовоз. Ночь кончилась.
Уж сереть стало, когда затарахтел наш старенький мотор "М-11", затрясся, наконец выровнялся.
Летчик подошел к Ивану Сергеевичу, придерживая рукой свой парашют, болтающийся пониже спины, сказал:
- Товарищ подполковник, к выполнению ответственного задания готов! - И медленно обвел глазами светлевший горизонт, мол, понимаешь ты, что я везу твоих людей на верную гибель. Парашюты у них ночные, черные. А угодят под солнышко.
- Вперед! - рявкнул Иван Сергеевич, и наш заплатанный "У-2" тут же заскользил, подпрыгивая на снежных наметах, провожаемый взглядами всех, кто находился на поле...
Ничего хорошего, получается, от этого Ивана Сергеевича ждать не приходилось.
...Немецкую ракету на парашюте - какую за ночь? - раскачивал ветер. Она снизилась, светила безжалостно. Выжигая своим химическим светом все надежды...
Я побежал, не ведая куда, снова опрокинулся на что-то ледяное, костлявое: задел валенком почернелую руку, торчавшую из-под снега. Вскочил и опять брякнулся лицом об жесткое, неживое...
Так я мчал, пока не ухнул в огромную яму. Забыл, саперы приезжали на прошлой неделе, рванули землю толом. Получилась огромная могила, в которую кидали "подснежников". Почти все они были раздеты: одни в белых нательных рубахах, другие в гимнастерках.
Это, заметил кто-то, деревенские, обобранные войной до нитки, "раскурочивали по ночам павших..." Ватные штаны и валенки были содраны, порой вместе с армейскими подштанниками. Так и оставляли стриженого головой вниз, голыми посинелыми ногами вверх.
Я не мог выбраться из глубокой промерзшей ямы. Ногти обломал. Сполз на животе обратно.
Зло меня взяло. Сам себя хороню. Уж и в могилу залез. Стало вдруг нестерпимо жарко; что было силы, подпрыгнул и, уцепившись за обрубленный корень дерева, выбрался наверх. Ткнулся я лицом в обжигавший снег. Полежал обессиленный, отупелый.
Наконец приподнялся на руках, сел, подтянул свои полуобгорелые от частой сушки валенки и - взглянул в набитую доверху яму. Исчезла отупелость, будто ее и не было. Сказал самому себе со спокойной яростью, которую испытал разве в Волоколамске, когда увидел трупы наших повешенных парней:
- Душегубы проклятые, ничего не скажу об инженере, ничего вам из меня не выколотить...
И тут я понял окончательно, что пропал. Заревел в голос. Ревел, как мальчишка, не стыдящийся своего рева. Слезы намерзли на щеках, и я их сдирал рваной варежкой вместе с шелушившейся обмороженной кожей.
Войне и года не было, и я еще жутко боялся смерти. И прощался, впервые прощался с жизнью, понимая, что мне ничто не поможет... Я воочию видел себя среди этого навала "подснежников". Так же вот и будут торчать голые зеленые ноги.
За ночь меня заметет, а потом доконают маму, которой придет бумага, что ее сын расстрелян по приговору военного трибунала...
Я тянул солдатскую лямку третий год, видел, как пропадают люди. Теперь нацелились на инженера... За что? Не любят, вот и "стучат"... Я топтался и топтался на снегу, отгоняемый хриплыми застуженными голосами часовых: "Стой, кто идет!"
Почему вдруг догадался пойти к инженеру? Да вовсе не догадался. Стал коченеть. Руки, как деревянные.
Кое-как перевалил через бруствер из скрюченных трупов, окаймлявший аэродром, как крепостной вал. И потянулся к огню.
Не сгибавшиеся в коленях ноги привели меня к своей землянке; я взялся за лопату, чтоб откопать дверь, но поставил ее на место.
"Что скажу в землянке, если спросят?.. Кто сможет помочь? Никто..."
И тогда я решил достучаться до инженера, который жил со своей "Лыжей" рядом, в крошечной землянке.
Я стучал и стучал в дверь инженера. Дверь дощатая, доски необструганные, шершавые.
Разбил кулаки в кровь и не почувствовал этого. И вдруг зашуршала, звякнула железная щеколда. Это был звук спасения, в котором изверился.
Заспанный Конягин поглядел на меня своими холодными глазами:
- Что тебе?.. Заходи!
Я оглядел землянку - "Лыжи" не было; начал лопотать...
- Погодь! - сказал он, и, выйдя на порог, видно, натер снегом лицо, шею. Вернулся раскрасневшийся, лоб аж горел; сказал, прикурив от самодельной зажигалки:
- Давай по порядку...
Выслушав меня, он посидел минут пять недвижимо, попыхивая папироской. Затем закрутил ручку полевого телефона, сказав мне жестко:
- Выйди наружу. Жди!..
За дверью кружило, как и раньше. Не то поземка свистела, не то бомба с очередного ночника... Немецкая САБ погасла. Тьма стала непроглядной.
Минут через пять мимо меня прошуршал по снегу человек. Когда он приоткрыл дверь Конягина, я узнал его. Лейтенант из штаба полка, друг Конягина, земляк вроде... Его не было целую вечность, затем он вышел неслышно, почти крадучись, как будто я уже был "подснежником", не повернув ко мне головы. Я понял это так: "Все! Никто не спасет!"
Тогда пусть я замерзну тут, у конягинской двери. Лучше оледенеть тут, чем кокнут, а потом убьют мать. Я уже не чувствовал ничего, чудилось, пожалуй, ощущение дремотного тепла, когда снова, не взглянув в мою сторону, прошмыгнул в землянку штабист. Сразу вышел назад и - исчез в свистящей поземке.